Страница 4 из 43
Между тем Анжелка росла и выросла в долговязое, анемичное, скрытное существо, утонувшее в глубоком омуте недетского одиночества. Она с первого класса была брошена на самостоятельное хозяйствование, разве что по магазинам не бегала, и жила в полном ладу со сложной системой замков, запоров, сигнализаций, запретов на гостей и подруг, по малолетству приняв за должное и изоляцию с предосторожностями, и разительную нестыковку домашнего существования с наружным миром. Впрочем, дабы девушка не росла дикаркой, заботливая мамаша на все летние и прочие каникулы регулярно упекала Анжелку в «артеки», санатории, детские дома отдыха, где она и впрямь оживала, навсегда усвоив летний, курортный стиль общения, похожий на сон или киноновеллу, когда люди полнокровно живут от начала до конца сеанса-заезда, а потом истаивают в дымке реальной жизни. Из одного из последних, уже подросткового санатория ее даже чуть не выперли за поведение, не совместимое с девичьей скромностью, эта история скорее позабавила Веру Степановну, нежели огорчила, поскольку выказала в ребенке хоть какой-то проблеск индивидуальности.
По школе Анжелка прошла бледной тенью, невнятной троечницей, только единожды поразившей астрономичку в самое сердце твердой верой в реальность межгалактических одиссей – «это у нас в совке никак не могут вырваться за пределы солнечной атмосферы, а штатники давно летают по всем галактикам и воюют с чужими» – зато дома была полной хозяйкой себе и своему одиночеству, оттеснив на второй план домашнего существования даже такую крупногабаритную мамашу, как Арефьева-старшая. Она была «подозрительно чистоплотна», как выражалась выросшая несколько в иных условиях Вера Степановна, обожала принимать ванны утром и вечером и ежедневно бродила по дому то с пылесосом, то с тряпкой, наводя западный лоск на обычную московскую трехкомнатную квартирку с комарами и тараканами, коврами и хрусталем, дефицитными книгами, коих у Веры Степановны было «хоть жопой ешь», вечно текущими кранами и стальной дверью, дарующей иллюзию безопасности. Она раздражала мать неприхотливостью в пище и разборчивостью в одежде (у Веры Степановны было наоборот), выписывала все молодежные журналы и про кино, читала светскую хронику «Московского комсомольца», по десять раз прокручивала на видюшнике любимые фильмы и к концу школы скопила огромную фильмотеку, аккуратно расставленную по полкам в ее девичьей, стерильно убранной комнатушке, украшенной портретами Алена Делона и Вячеслава Бутусова. Матери запрещалось не то что трогать, но даже приближаться к этому безукоризненному великолепию. Впрочем, Вере Степановне не больно то и хотелось. Она купила себе корейскую «двойку» и по ночам, на сон грядущий, крутила ужастики и порнуху, которыми ее снабжал Тимофей Дымшиц.
Без этого нового персонажа правда нашего повествования будет неполной и бледной, поэтому попытаемся описать Тимофея Михайловича во весь его маленький хищный рост, возместив неизбежную потерю темпа выдвижением последней крупной фигуры.
Тимофей Михайлович Дымшиц, имевший доступ к Арефьевым в деликатном качестве друга дома, был единственным человеком, которому Вера Степановна до известной степени доверяла, полагаясь, разумеется, не на пресловутую порядочность – в ее словаре не было такого понятия, – а на суеверное восприятие Дымшица как существа высшей породы, не способного на банальную уголовщину. Он и впрямь был редкостный экземпляр – хищник, да, но редкостной красоты, человечий аналог соболя или ловчей птицы – воплощение хищной красоты, а не зверства; гусар, гулена, любитель широких жестов, красивых женщин, красивых драк, известный администратор кино, герой мосфильмовского фольклора и чуть ли не заглавное лицо в темном деле подпольного дубляжа и тиражирования иностранных фильмов. Термина «видеопиратство» в те годы не знали, больше настаивали на «свободном обмене идеями и информацией» – вот к этому свободному обмену, артикулируемому гнусавым голосом Ленечки Володарского, Тимофей Михайлович имел непосредственное отношение. В нем клокотала дикая помесь цыганских, еврейских, кубанских кровей, в нем было много всего – умища, плеч, бороды, зубов, даже маленький его рост не читался маленьким в контексте плотского изобилия – а еще он шикарно носил любую одежду, всегда чуть-чуть пережимая с форсом: конокрад выглядывал из накрахмаленных сорочек дельца, сияя цыганским золотом запонок. Впрочем, дельцом Тимофей Михайлович был серьезным, совет его дорогого стоил. Именно с ним консультировалась Вера Степановна, делая первые шаги в легальном бизнесе, и во многом благодаря Дымшицу безболезненно пережила нечестную павловскую реформу 90-го года, швырнувшую московское бутлегерство в объятия южных мафий.
А еще, если уж совсем откровенно, – это был единственный мужик, превосходство которого Вера Степановна ощущала с непривычным, волнительным женским трепетом. Острый цыганский глаз, цепкий еврейский ум, могучая волосатая грудь – короче, настоящий волчара; рядом с ним даже Верка-усатая, при известных обстоятельствах, готова была ощутить себя кроткой овечкой. Любого московского мясника (породу, по степени чувствительности недалеко ушедшую от кадавра) всего лишь намек на предлагаемые обстоятельства мог привести в трепет, – а этот склабился, оглаживал свою смоляную с проседью бороду и беспечно, с веселой мужской откровенностью делился с хозяйкой дома подробностями очередного своего авантюрного романа то с космонавткой, то с матроной из исполкома, то с тринадцатилетней то ли дочкой, то ли внучкой приятеля-режиссера – после чего разливал по стаканам водку и пил здоровье Веры Степановны: баб, дескать, пруд пруди, а достойных собутыльников раз-два и обчелся. Другое дело, что не всегда этот принцип выдерживался последовательно и до конца даже и в отношении Веры Степановны, что по взаимному согласию извинялось цыганским темпераментом друга дома, азартом натуры – ну и водкой, конечно.
Тимофей был единственным, с кем Вера Степановна позволяла себе расслабиться, то есть два-три раза в году, а в отсутствии Анжелки и чаще, гульнуть как следует с пятницы до понедельника. Водка ее не брала совсем, она перепивала даже Дымшица, который иных емкостей, кроме стаканов, не признавал. Он приезжал под вечер в пятницу с ящиком водки и рыночным набором продуктов; пока, под трезвые разговоры, Вера Степановна украшала стол рыбкой, икоркой, зеленью, маринадами, Тимофей Михайлович в огромной восьмилитровой кастрюле затевал нежнейшую, деликатнейшую соляночку или багрово-черное, подобное расплавленной вулканической магме, харчо, после тарелки которого водка подавалась как освежающий нутро напиток. Этой закуски стабильно хватало до понедельника, а недостаток водки, буде случался, восполняли коньяком из бездонных резервуаров хозяйки дома.
Какие прозрения, какие высоты духа, какие горние пределы открывались Верке-усатой в общении с Дымшицем – нам не ведомо; случалось, он упрекал ее в грубости чувств или узости кругозора – она соглашалась, чувствуя, что он ценит и уважает в ней то, что никакими изысками не обрящешь: литую, хитрую пробивную бабу, видящую людей насквозь, переплюнувшую со своим никаким образованием финансово-торгового техникума всех его космонавток и длинноногих красоток. Они пили, болтали, хохотали, храпели, опять пили и веселились два дня и три ночи; в этих отключках, пролетавших со световой скоростью, было что-то еще, чего Вера Степановна не смогла бы определить и не пыталась – сумасшедшая полнота бытия, спрессованного алкоголем, торжество диалога, подобного мускулистой рыбе, выхваченной в четыре руки из летейских вод и хлещущей по губам колючим склизким хвостом. Праздник точных формулировок, стреляющих нарзаном прозрений, дурашливая беспечность и гулкое отупение от хаоса зазвучавшего, ожившего мира – такую они оставляли по себе память, эти загулы, и по прошествии двух-трех месяцев Вера Степановна начинала маяться, тосковать, заранее подчищать дела, выкраивая свободный уик-энд, как говорили ее новые партнеры по бизнесу, наконец звонила Тимофею Михайловичу на «Росвидео» и строгим начальственным голосом говорила: