Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 43



2

Зато Анжелка Арефьева не имела о сексе по телефону ни малейшего представления до тех самых пор, пока не попала в Борину фирму телефонных услуг, гори она синим пламенем вместе с Борей. Хотя, как потом припомнилось, один такой звоночек у нее в прошлом был. Она сама, дите неразумное, позвонила по газетному объявлению, извещавшему, что пожилому киноактеру требуется домработница, и напоролась на хриплого маразматика, который долго выспрашивал, кто она, откуда, как выглядит и какое имеет отношение к кинематографу – как будто она не в домработницы нанималась, а в артистки – при этом мерзкий старый хрыч покряхтывал и постанывал как-то уж больно неаппетитно, а когда Анжелка отважилась и спросила, так нужна ему домработница или нет, умоляюще заблеял: «Вы говорите, миленькая, говори-ите!..» – Анжелка почуяла какую-то мерзопакость и бросила трубку. Это было осенью после школы, когда она не стала поступать во ВГИК, а сидела дома, думая, как жить дальше. Точнее – делая вид, что думает, потому что на самом деле Анжелка знала, как жить, только боялась признаться себе и маме. Она знала, что ничего не понимает в окружающем мире, никогда не научится разбираться в нем, а тем более бороться за место под солнцем, от палящих лучей которого тщательно оберегала свою нежную кожу. Мир был полем битвы таких могучих натур, как мама и дядя Тима, – а она, Анжелка, была не боец, ей просто хотелось жить, вот и все. Так ей было больше по кайфу. А еще она чувствовала, что такая позиция, такая постановка вопроса ничуть не хуже любой другой, разве что уязвимей, так что ее сонливость, ее доводящая мамашу до бешенства апатия наполовину были сознательной симуляцией дезертира, отрицающего борьбу по мировоззренческим соображениям. Она была человеком покоя, человеком дождя в том смысле, что, когда идет дождь, каждый оказывается наедине с дождем и в нем либо включается музыка дождя, либо нет; Анжелке было хорошо под дождем, под этой живой завесой, под этим мокрым событием, размывающим прочие дела-обязанности, хорошо на улице под зонтом и хорошо дома, когда дождь за окном заштриховывал мир в серый непроницаемый рубчик.

Зато маме Анжелкиной и дождь, и гром, и снег, и ветер были нипочем, она их просто не замечала. Она жила, невзирая на погодные и прочие условия, а также условности, целиком захваченная азартом превращения денег в товар, а товара в деньги. Зачем она это делала, Вера Степановна знала, но забыла, а вспоминать было некогда, потому что азарт больших денег, неотразимая магия суровых правил игры и серьезных ставок не отпускали ее даже во сне, а днем и подавно, задавая свой сумасшедший темп жизни. По-настоящему ее затянуло в первый год перестройки – в душное, жаркое, бредовое лето 85-го года, когда пол-Москвы томилось в очередях за водкой, а на фасадах домов дрожащие руки корябали первый, самый душераздирающий лозунг гласности: «Ты не прав, Миша». Тем летом Верка-усатая, суровый идол лихоборской пьяни, она же заведующая винно-водочным магазином на углу Михалковской и Большой Академической улиц, в одночасье стала Верой Степановной Арефьевой, властительницей умов, царицей ночи, знакомства с которой искали партийные и советские бонзы, пожарники и милиция, воры в законе, известные всей стране артисты и прочий пьющий народ. Оказалось, что пьют все. Вся страна. Вся страна припала пересохшим ртом к кранику, которым заведовала Вера Степановна, и все четыре года, пока закон не выдохся, магазин на углу Михалковской и Большой Академической бесперебойно работал в двойном режиме. Днем это был обычный осаждаемый толпой винно-водочный с быстро пересыхающим источником благодати – зато под вечер, когда магазин закрывался и персонал, булькая сумками, разбредался на кривых ногах по домам, в железных воротах со двора открывалось крохотное квадратное оконце, маленькое смотровое оконце с лучезарными видами на гостиницу «Москва» посреди белой столичной площади, на розовые молдавские виноградники и мирный азербайджанский город Агдам. Невероятные эти виды манили толпы паломников со всех концов огромного города – это была самая популярная, самая надежная точка по всей Москве. Сюда вороньем слетались таксисты, сюда ехали с ветерком на частниках, сюда брел, спотыкаясь и падая, исстрадавшийся пеший люд. Игорь с Серегой, герои первой части нашего правдивого повествования, подавшиеся к тому времени в кооператоры, не раз и не два гоняли по ночам на лихоборскую точку, всякий раз как бы заново поражаясь размаху промысла, серьезному, профессиональному подходу к делу. Тишина и порядок царили на Лихоборах. Здесь не пыхтели моторы, не хлопали дверцы, не орали дурные сиплые голоса. Здесь – без всяких там закидонов – запрещалось распивать спиртные напитки. Моторизованным ходокам вообще не рекомендовалось выходить из салона: угрюмого вида распорядитель забирал деньги, указывал, где поставить машину, заученно бормотал «мотор глушить, дверцами не хлопать», а минут через пять возвращался с товаром, подавая бутылки прямо в салон. Пьяный дебош, разнузданное веселье, всякие там потуги на братание пресекались быстро, жестко, но без садизма – чувствовалось, что работают деловары, а не менты.

Чего это стоило Вере Степановне в смысле денег, времени и энергии, знает только она сама. К началу перестройки ей было немногим за тридцать, хотя вряд ли кто из мужчин всерьез задумывался о ее возрасте – она смотрелась дамой без возраста, расплывчато и слегка устрашающе, если знать эту категорию полных, усатых, до поры до времени абсолютно здоровых женщин, способных перепить, перематерить, а при надобности и размазать по стенке любого крепкого мужика. При всей своей тертости она была прямой как рельса, то бишь, ежели без околичностей, грубоватой пробивной бабой шести с половиной пудов очень живого веса, перемогавшейся без мужиков не без терпкого, застойного озлобления против их паскудного рода. В разговоре она накатывала как волна, шлепая смачные выражения впритирку друг к другу, умела уважить начальство живым словцом, натуральным, так сказать, словотворчеством, зато с подручными обходилась канцеляризмами пополам с матом, удручая народ вульгарной обыденностью брани и грубым бесчувственным сладострастием. Ее побаивались не только грузчики, шоферня, охранники, вся эта мелкая приторговая челядь мужского рода, но и мордастые мясники, обедающие сырыми бифштексами по-татарски; даже подпольные оптовики, натуральные волкодавы, вкусно воняющие кобурой под мышкой, и те поеживались под взглядом этой чугунной бабы. От какого такого бесшабашного Виктора ухитрилась она зачать Анжелку – Анжелу Викторовну – никто не знал, даже сама Анжелка. «Папашку твоего зеленый змий забодал», – ответила она на вопрос четырех– или пятилетней дочери – и слово в слово повторила эту фразу спустя пять лет, когда Анжелка переспросила.

Казалось, ее напора хватит на десять таких точек, как лихоборская, – но только сама Вера Степановна знала, на какой зыбкой почве, на какой тающей льдине выстроен ее бутлегерский замок. Стихия алкогольного бизнеса с трудом обуздывалась даже невероятным по тем временам наваром – товар выжигал навар любые системы двойного, тройного контроля сплавлялись в одно большое дерьмо, без личного догляда все рушилось в одночасье, да и с ним, с доглядом, постоянно где-то искрило, как у плохого электрика, потому что нагрузка была запредельной, а людишки дрянь. На исходе второго года круглосуточной жизни Вера Степановна сообразила, что выдыхается, что пора потихоньку завязывать с припадочным ночным промыслом, мешками денег, вечными страхами, пора перемещаться в чистые кооперативные сферы, где приличные молодые мальчики играючи срубали бешеные кредиты под ну очень смешной процент, стойко благоухающий лавандовым маслом легальной прибыли. Она постоянно с тревогой чувствовала, что опасно разбухает деньгами и превращается в жирную лакомую гусыню для волков-одиночек, беспредельщиков-отморозков, каковых расплодилось по Москве как грязи. Милиция, мафия, ОБХСС могли отдыхать; их Вера Степановна побаивалась – опасалась – скорее разумом, чем нутром, в разумных пределах, поскольку во всех этих структурах участвовала деньгами и «звонарями», то есть прикормленными людьми – но отморозков, всякую случайную сволочь боялась панически, боялась люто, постоянно помня о подрастающей в незащищенном тылу Анжелке.