Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 43



– Ты ушла с работы? – спросил он, потом догадался. – Тебя выгнали? Из-за меня? Ха… Выходит, как порядочный человек, я обязан взять тебя на содержание?… Сколько ты там получала?

– Ой, не гони… Хотя, пожалуй, какую-то компенсацию я затребую… Вот высплюсь и потолкуем.

– Можно поцеловать тебя в шейку?

– Целуй, – согласилась Анжелка, прикладывая мембрану к шее. – Все. Спи давай. Не балуй.

– Ладно, я отрубаюсь, – прошептал он. – Спи, лисичка…

9

И понеслись сумасшедшие, безалаберные, нечленораздельные дни и ночи, состыкованные наобум, как вагоны сборного товарняка: в алгоритме обвала, камнепадом с души обрушились исповеди, рассказы, повести, лирические признания, авторские отступления – до звона в ушах, ночи напролет, до звенящей легкости дара, полной распахнутости – вот она я, возьми, возьми от меня сколько сможешь!.. Они болтали с утра до вечера, с вечера до утра, болтали в постели, на улице, за рулем, вместе засыпали и просыпались – даже вокруг пруда она бегала теперь с телефоном, даже в туалете не расставалась с ним. Это был настоящий медовый месяц – они забеременели друг другом, срослись на слух, сплелись голосами и придыханиями в двуединое существо, запараллеленное сиамское чудо, которое задыхалось, не перекинувшись в течение часа хотя бы парочкой спасительных фраз; пробившись сквозь одиночество, сквозь телесную скорлупу-оболочку, они оказались восхитительно беззащитны друг перед другом аж дух захватывало! – и неистово, с перехлестом, самозабвенно предавались умножению себя на двое.

Поначалу Анжелке казалось, что она вот-вот исчерпает себя до донышка, перескажет всю свою жизнь, все известные ей слова и заглохнет, как двигатель без горючего – это при том, что Сережка говорил раз в десять больше нее, никогда не повторяясь ни по существу, ни в деталях; но слова, сколько ни выбирала она из своего горла-колодца, опущенного в солнечное сплетение, не кончались – наоборот, прибывали, умножая поддающийся описанию мир. Чем больше она рассказывала о себе, тем больше забытого, замурованного открывалось самой Анжелке; чем больше говорила – тем легче облекалось в слова неподъемное, неуловимое, смазанное, лежавшее на душе бессловесным нерасфасованным грузом. Удивительным образом ее маленькая скудная жизнь разворачивалась в эпопею, подробный пересказ которой мог растянуться на годы – один к одному, на те же восемнадцать лет жизни.

Грянула, хороня средневековье, эпоха великих географических открытий себя. С щедростью Колумба она водила Сережку по своему прошлому – как нового соправителя по обширному, но запущенному королевству – а он, как в фильме Роберта Земекиса про путешествия во времени, всегда ухитрялся прихватить из прошлого в настоящее какой-нибудь сувенир, выхватить из ее историй нечто существенное, трогательное, упущенное Анжелкой по глупости или неведению. Взамен она обретала настоящее настоящее. Впервые в жизни она так остро, так доподлинно чувствовала, что живет, а не спит, впервые в жизни ощущала себя настоящей живой Анжелкой. Он пришел, разбудил ее телефонным звонком, она проснулась. Только эта балдежная телефонная связь, столь не похожая на глянцевые love story с поцелуйчиками в диафрагму и ниже, смогла разбудить ее как будто пилюли обыкновенной любви были ей нипочем, как аспирин наркоману, или вызывали аллергическую реакцию типа душевных судорог; как будто все прочее – по сравнению с бьющей через край родниковой речью – было остывшей манной кашей со склизкими комочками недоразвитых мыслей, слипшихся чувств, неудобоваримых фраз. Он грел, он светил и сиял, он был единственным настоящим источником света в ее чертогах – он, которого Анжелка видела только с закрытыми глазами. Вот так.

Вообще-то говоря, она полагала увидеть Сережку на другой день после того, как выцарапала его из конторы. Она так и сказала, когда зашла речь о компенсации; в ответ он задумался, потом сказал: «Да, конечно. Я тоже очень хочу. Но боюсь. Пойми, я только по телефону такой речистый, а в жизни совсем другой. Я скрюченный, понимаешь? и только сейчас, только с тобой начинаю медленно выпрямляться. Давай поболтаем еще недельку-другую, потом это придет само, то есть я. Потому как я тоже очень и очень, можешь не сомневаться».

– Я не могу так сразу, – сказал он, придуриваясь. – Мы должны узнать друг друга поближе.

– А ты, часом, не голубой? – напрямик спросила Анжелка.



– Ни часом, ни полчасом, – заверил он. – Не голубой, а впечатлительный. У меня поджилки трясутся, когда я вижу красивую женщину, челюсть отваливается, живот сводит – тебе этого надо?

– Если без поноса, – уточнила она. – А челюсть не беда, можно подвязать завязочками от шапки.

В общем, порешили не гнать. Охотник пятился от добычи, норовя стушеваться в кустах, добыча в жертвенном неведении подкрадывалась, боясь ненароком сбиться с умозрительной линии прицела. Примерно через неделю он до того сомлел и расслабился, что согласился на обмен фотокарточками; Анжелка пошла на почту и получила конверт аж с пятью фотографиями, сделанными в ателье на Никитской. Он оказался, слава те господи, нормальным парнем, более того – симпатичным, светлорусым паинькой с довольно тонкими чертами лица – и выглядел в свои двадцать семь ничуть не старше Анжелки. И у него был странно живой для фотографии взгляд, веселый и грустный одновременно. Анжелка купила пять рамок и расставила Сережку по всей квартире.

Теперь, когда он был не только на слуху, но и перед глазами, на нее иногда накатывало дикое желание выковырнуть его из телефонной трубки, как устрицу из ракушки – булавкой, ножом, щипцами, силой воли, силой желания – и только женская интуиция, осознание бесперспективности силового давления удерживали ее от варварских атакующих действий. Как всегда, он был прав: оно придет само, если придет. Придет, если сумеет выпрямиться.

Хотела бы она знать, что он подразумевал под этим.

Однажды, когда они болтали о музыке, Анжелка вдруг вспомнила и рассказала Сереженьке, как давным-давно, лет в пятнадцать или шестнадцать, угораздило ее отправиться в одиночное плавание на концерт «Нау» в Горбушку – очень хотелось взглянуть на настоящего живого Бутусова – и как унизительно, страшненько, бесприютно оказалось одной ходить на концерты. Оказалось, что все эти дела концерты, спектакли, кинотеатры, дискотеки и прочее – придуманы не для выродков-одиночек, а для нормальных людей, умеющих гуртоваться, кучковаться, разговаривать ором и с визгами-писками целоваться стенка на стенку. В тесном прокуренном вестибюле Горбушки тянули пронзительные сквозняки, по заляпанному жвачками полу катались банки-жестянки, народ сновал туда-сюда и тусовался как бы при деле: старушки-хиппушки в длинных юбках и клобуках, пацанки в косушках, даже девицы в шубах при кавалерах – только ей, бедолаге, негде было приткнуться, укрыться от снисходительных и насмешливых взглядов. Она казалась себе восклицательным знаком среди отточий… одиночество было полным, позорным, безысходным и вопиющим, одиночество жирным лиловым клеймом во лбу гнало ее из эпицентра праздника, обязывая скользить по периметру. Униженная, ошеломленная, она отсидела концерт с нарастающим чувством разочарования в живой музыке. Маленький Бутусов на сцене напоминал кукольную копию настоящего, знакомого по плакатам и телевизору; микрофон то фонил, то скрежетал и пощелкивал, звук царапал слух и казался шероховатым, замусоренным, как сама Горбушка, а главное – новые песни звучали зануднее старых, а старые, залюбленные до последней ноты, исполнялись по-новому.

– Самое обидное, что потом этот концерт раз пять крутили по телевизору, и с каждым разом он смотрелся все лучше и лучше, чем в жизни, – жаловалась Анжелка. – В конце концов начинаешь думать: ого, как клево, вот бы туда попасть… А на самом деле… В общем, если хорошая аппаратура, лучше дома, в наушниках.

– А любить – по телефону, – подытожил Сережка.

– Нет, – сказала она. – Нет. Нет.

– Да. Настолько привыкаешь к экстрактам, искусственным всяким вытяжкам, что реальная жизнь по контрасту кажется жидковатой…