Страница 3 из 8
Женщина, узнавшая на фотографии собственного мужа, обитала в маленькой квартирке в Басковом переулке. Ольга, под сорок, выглядит не слишком. Муж — некто Эдуард Снежкин. Где? Она не знает. Она надеялась, это вы поможете его найти. То есть? В позапрошлом году ушёл от неё — и ни ответа ни привета. В милицию заявляли? Да чего заявлять — они и расписаны-то не были, а уйти он мог куда и к кому угодно — у него друзей-алкашей и девок-наркоманок… И вообще это в его стиле — выйти за сигаретами и вернуться через два месяца обдолбанным до невменяемости откуда-нибудь из Гоа. Чем он занимался-то, где работал? Работал? Ха-ха. Он никогда не работал. Он свободный художник. Гений во всех областях искусства одновременно (тихое отчаянье).
В этой бедной кухне с видом на непременный двор-колодец, рядом с этой неряшливой, плюнувшей на себя женщиной, слушая очередную из бесконечного ряда историй обыденного бытового свинства, Олег испытывал чувство, постоянно сопровождавшее его в рабочих разъездах «по регионам»: на фоне навязываемой самому себе «милости к падшим» — упрямое непонимание покорно-равнодушного всеприятия людей, их тотальной безнадёжной апатии…
Фотография? Когда Ольга показала фото своего Эдика, Олег даже решил было, что перед ним очередная ненормальная. Эдик тянул кило на сто двадцать. Минимум. Хотя… чем дольше он вглядывался, тем больше находил общего. Скажем, ежели бы кратовский сторож, отрастив волосы до задницы, стал готовиться к чемпионату по сумо — что-то бы подобное и вышло…
Словом, дело было тоже явно тухлое, но Олег решил, раз уж сюда приехал, отработать тему до точки. Кто может знать, где Эдуард сейчас? Ольга морщится страдальчески, вспоминает друзей (алкашей), ищет телефоны…
Улица Марата. Подворотня, помойка. Бывшая коммуналка. А может, и нынешняя — Олег так толком и не понял, куда попал: в сквот, на свалку, в музей альтернативного всему и вся искусства… Настя — вялая девица в дредах Олегу по ключицу. Эдуард? Какой Эдуард? Дуче? Откуда я знаю? Может, сторчался давно. Может, на Тибет уехал… Она всё-таки впустила его.
Высоченные потолки, узчайшие коридоры, прихотливо перегороженные комнаты. Хлам, лом, пачки распечаток, велосипеды, музыкальные инструменты, картины: на стенах, у стен — составленные на полу. Об одну Олег споткнулся взглядом. Несусветные, омерзительные — твари? монстры? вивисекторские соединения живой и мёртвой (растерзанной) плоти с механическими и электронными деталями: разодранные мышцы, переломанные кости, обнажённые органы, волосы, чешуя, слизь, членики, жала, яйцеклады, иглы, поршни, микросхемы, сверла, провода… Творчество душевнобольных. «А, — проследила Настя Олегов взгляд, — его, Дуче…» — «А ещё его картины есть?» — спросил, не в силах не кривиться, Олег. «Конь! — позвала как бы на последнем издыхании Настя. — Че там от Дуче осталось?»
Нашли только одну ещё, совсем на первую не похожую: на белом листе картона метр на метр — чёрный то ли символ, то ли узор, поначалу принятый Олегом за некий лабиринт. Четыре квадратные спирали. Свастика, каждый из хвостов которой бесконечно ломается под прямым углом, заворачиваясь внутрь… В комнате разило индийскими благовониями и ныл (из дохлых колонок) на одной ноте некий — не иначе тоже сугубо восточный — инструмент. Конь (чёрная рубаха, добролюбовские очечки) был, видимо, под какой-то химией. Настя взяла Олеговы сигареты — сразу полдесятка. Закашлялась: крепкие. Олег, чувствуя себя в зверинце, расспрашивал про Дуче.
Вечером в гостинице он «подбил бабки». Снежкин, оказывается, был весьма известной — правда, в весьма узком кругу — фигурой. Радикал эстетический и политический. Вступил в НБП, вышел через месяц, якшался с ультралевыми и крайне правыми. Занимался авангардной музыкой (по большей части), кинорежиссурой, литературой, скульптурой, перформансами, инсталляциями, провокациями. Снискал восторги московских эстетов из числа самых отмороженных. Печатался в «Ad Marginem». Практиковал все известные и им же изобретённые мистические практики, потреблял все доступные в Питере наркотические вещества (видимо, похерив благодаря им гормональный баланс, так и разжирел). Маргинальная звезда его взошла — года три назад — столь же стремительно, сколь закатилась: свалил, пропал, замолчал, ушёл в запой дробь астрал. Загнулся от овердозы. Уехал в Америку, где теперь гребёт бабки. Постригся в монахи: православные, буддистские, основал суицидальный культ, суициднулся. В любом случае Олега это не интересовало — ни с личной точки зрения (он терпеть не мог радикалов), ни с профессиональной.
Он механически перевёл взгляд на телевизор с отрубленным звуком. В ящике были новости, в новостях была Чечня, в Чечне была спецоперация. Промчались по улице с разбитым асфальтом два БТРа. Шевелила лопастями «вертушка» на бетонке. Камуфлированные спецребята шли цепочкой по вихляющей тропке, под близким тусклым небом тускло белели склоны, похрустывало жующе под толстыми подошвами со вшитой стальной пластиной, камешки щёлкали, срываясь вниз. Лицо и мочки онемели на ветру, хотя спина взмокла. Капитан вдруг замер, поднял руку — и тут же, без малейшей паузы, грохнуло, замолотило гулко, свистнуло придушенно, шваркнуло по камню, тюкнуло в мягкое, мать, вниз, где, всё.
Он с усилием провёл рукой по глазам, встал с кровати, подошёл к окну. Мрак и смерть были там. Он нашарил сигареты, долго не мог отыскать зажигалку. Оторвал зубами фильтр, сыпя на подоконник табаком, смял кончик, сунул в рот. Глубоко затянулся. Ночь перед ним была не московская, пряничная — а питерская, гиблая: очередной колодец, сугробы, одно-единственное гнойное окно и чёрная крышка, колодец прихлопнувшая. «В Петербурге жить — словно спать в гробу» — это из Мандельштама?…
Домой, домой.
Нет ничего проще, чем пропасть в России.
Занимаясь потерявшимися, сбежавшими, сгинувшими, колеся по этой (как всякий истинный москвич, своей Олег её не чувствовал — и имел честность себе в этом признаваться) гигантской, бесформенной и «безвидной» стране, где ничего нет прочного и постоянного, где никто не ощущает себя на своём месте — в обоих смыслах — и словно ежесекундно собирается с него сорваться, Олег регулярно и не без подспудного ужаса убеждался в страшной зыбкости всего здесь. Где даже настоящее было неопределённым — что уж говорить о будущем. Где чёткости не было ни в чертах лиц, ни в словах, ни в характерах. Где каждый готов был на что угодно — и к чему угодно. И где происходило — всё что угодно. Вопреки логике и вероятности.
Всё здесь было необязательным и взаимозаменяемым — и все (по крайней мере жили с таким ощущением). Всё здесь могло, как морок, в любой момент обернуться всем, распасться, бесследно исчезнуть. Раствориться в грязно-белом пространстве, трясущемся за поездным окном, в обморочном студенистом рассвете, смешаться с заснеженными свалками, заросшими канавами, исписанными заборами, недостроенными гаражами…
Больше ста тысяч человек пропадает без вести у нас ежегодно.
И чем глубже Олег проникался жутью перед окружающим зыбящимся хаосом, тем яснее понимал, что сам он первостепенное значение всегда, всю жизнь придавал как раз тому, что защищает от этого хаоса, — лично тебя. Тому, что сообщает твоему существованию определённость и осмысленность. Делает тебя — тобой. Не позволяет переродиться и пропасть.
Дома нашлись проблемы поактуальней — ёлку разве не пора покупать? Дело ответственное, в одиночку не делается. На ёлочный базарчик у супермаркета пошли вчетвером. «Смотрите какая!» — Машка показывала на чрезвычайно пушистое, правда, низенькое совсем деревце с двумя верхушками. Длинными, ровными, абсолютно параллельными. Олег зажмурился. «Пап, а почему она такая? Па-ап!» — «Олежка! — Тая. — Ты в порядке?» — «Да-да… Голова чего-то закружилась». — «Работаешь много» (не без упрёка).
Купили, конечно, большую — под самый потолок. Даже выше — снизу придётся отпиливать. Пока поставили на балкон — наряжать решили на католическое Рождество, чтоб до Старого Нового года достояла.