Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 8



Новая жизнь

Святочная повесть

— А почему на Красной площади?

Аж вперёд подалась. Пытается — рефлекторно, наверное, — придать голосу такую профессиональную нейтральность, отсутствие эмоций с заведомым превосходством в подтексте. Ещё бы — она-то отправится отсюда в свою долбаную редакцию (где распишет, разукрасит тебя по собственному усмотрению), а ты — на нары… Но видно же, что ей самой интересно. Коза.

— Потому что он туда побежал, — я пожал плечами.

— Вы бежали за ним от метро? От «Охотного ряда»?

Сколько ей лет? Да тридцатник от силы… Профессионалка хренова. Криминальный репортёр. Смолит-то, смолит — как большая. По-мужски. По-репортерски… И табачище крепкий — перебарщиваешь, дитя, блин, с позёрством… Представляю степень её самодовольства: коза козой, а бетономордые менты с ней, видишь, цацкаются, следаки пускают за здорово живёшь в собственные кабинеты (почему он, кстати, её пустил?), отморозки-рецидивисты с «перстнями судимости» по фене на вопросы отвечают… а также маньяки, психопаты, шмаляющие почём зря в людей в новогоднюю ночь под Спасской башней…

Я невольно ухмыльнулся:

— Угу. От метро.

Но первого января с утреца она таки сюда прискакала. С мешками под мутноватыми альдегидными глазами. Такая история, конечно… Экс-клю-зив.

— Вы действительно стали стрелять, когда начали бить куранты? Почему?

Почему-почему… Ты ж, коза, всё равно не поймёшь ни хрена.

— Потому что иначе б он ушёл…

И тут на меня накатило — я вспомнил, как нёсся за ним, ломился, ни черта уже совершенно не соображая, хрипя, толкаясь… Я даже, кажется, задохнулся, как задыхался там — расхристанный, шатающийся, мокрый, громко топочущий, с вытаращенными глазами и разинутой пастью. В праздничной, поддатой, укутанной-застёгнутой, всхохатывающей, нетерпеливой толпе — в раскрасневшейся, отдувающейся паром, морозно переминающейся, постукивающей ножкой об ножку, не таясь разливающей, разбрасывающей бенгальские искры, поглядывающей на часы: кто на запястье, кто вперёд-вверх — в том направлении, куда он, сука, и бежал, резвый, виляющий, словно совершенно не уставший, чесал, ввинчивался, протискивался, отпихивал… Я уже почти потерял его из виду. Я его уже почти потерял.

Я действительно мало что понимал и воспринимал — и вроде бы даже не услышал раскатившегося в небе огромного, гулкого, звонкого, победного перелива… Просто в следующий момент в руках моих заплясала эта чёртова штуковина — а толчея сказочно-послушно и быстро стекла в стороны, сминая сама себя… Наверное, я что-то орал, наверное, орали вокруг — он обернулся: на бегу, лишь немного снизив скорость. Не оглянись он, не притормози — ведь ушёл бы, ушёл, скрылся за спинами…



Лёгких не было, сердце скакало меж диафрагмой и теменем, скакала в страшно далёких и мне не принадлежащих ладонях эта хреновина — и не думая, разумеется, наставлять недлинное своё рыльце туда, куда надо… И вдруг все запнулось: стоп-кадр. Он вполоборота, и ствол, уткнувшийся-таки в него, и палец, чёртов мой палец, не могущий, не могущий шевельнуться.

А потом ударило, врезало — коротко, сочно, веско… Плёнка пошла опять.

Я увидел, что он упал, и — не чувствуя ни ног, ни рук, ничего — двинулся вперёд, а сверху било, и било, и било с равными недолгими промежутками: на каждом ударе я стрелял, продолжая идти к нему. Последние пару раз я пальнул сверху вниз — он лежал ничком у меня под ногами и уже не подёргивался. Я выронил пистолет, стоя столбом, куранты добухали своё и замолкли — и тут же прилетел, нарастая, свист бомбы, лопнул разрыв, рассыпалась пулемётная очередь, ночь накалилась зеленоватым аквариумным свечением, которое перетекло в тёмно-красное, которое расплескали серебристые искры, которые… Свистело, ухало, трещало, менялись цвета: в какое-то мгновение мне показалось, что фигура на брусчатке тоже меняется, — и аж колени подкосились… Почти сразу я и впрямь свалился — меня сшибли, принялись топтать, но ничего больше значения не имело: я понял, что — чушь, глюк, что ни хрена он, конечно, не изменился, и не исчез, и не воскрес; я понял, что я таки достал, достал, достал его, что все наконец-то кончилось.

Они свернули на неприметную тропинку и сразу остались одни. Перешагнули волшебную границу волшебного пространства, где не было никогда воскресных гуляющих, пьяных, машин, домов, дымов, никогда не слышался всепроникающий однотонный гул мегаполиса, где навечно оцепенел пушной, мохнатый, узорный, прозрачно-сизый в тени и колко, рассыпчато, переливчато отсверкивающий на солнце лес. Но с их-то появлением и настал конец «белому безмолвию»: Мишка с Машкой, дикарски вопя, ринулись в снежную целину, посыпалась мука с кустов, снялась с закачавшейся ветки ворона. Сухой, наскоро слепленный и растерявший, как метеорит, на полпути к цели львиную долю объёма снежок угодил Олегу в ключицу. Тайка, которой попали в лицо его «осколки», ойкнула и отстранилась, Олег преувеличенно резво увернулся от следующего, совсем вялого — Мишкиного — снаряда, пригибаясь, отбежал за ближайший ствол (шлёп! — лихо кидает Марья), быстро сварганил свой колобок и принялся отстреливаться.

— Пап, а снег — это вода?

— Вода.

— А лёд?

— И лёд. И даже пар, — Олег выдул облачко, — тоже вода.

— А как это?

Олег стал объяснять про агрегатные состояния. «Вода — всегда вода. И когда она — вот — снежок, и когда она озеро, и океан, и облако…» Узкая тёплая ладонь жены тихонько легла ему на затылок, когтистые пальцы осторожно зарылись в волосы. Он подбросил намокающий в ладони снежок (Машка кинулась и не поймала), резко обернувшись, обхватил Тайку за тоненькую, несмотря на дублёнку, талию, приподнял и закружил. «А меня, а меня!» — тут же затребовали снизу.

Всё было смешно, и бестолково, и снежно, и солнечно: ПРАВИЛЬНО. «Хорошего понемножку» — какой неудачник и комплексант это придумал?… Комплексантов, вообще любого рода лишенцев Олег не любил — и никогда не искал в хорошем подвоха. Он действительно полагал, что если сейчас хорошо, то дальше будет ещё лучше — хотя бы потому, что воспринимал это «хорошо» не как лотерейный выигрыш, а как проценты со вклада: этого «хорошо» для себя и своих он умел последовательно добиваться и совершенно не собирался достигнутого терять.

Ненавидя любого рода раздолбайство (особенно в сочетании с завышенными претензиями), не понимая фатализма и презирая халяву, Олег очень хорошо знал, что идеальной семьёй обязан постоянному вниманию к нуждам и настроениям любимых, отличным здоровьем — потогонному тренажу, а отсутствием материальных проблем — добросовестной и упорной работе. Он ещё и любил свою работу. И даже гордился ею.

Ровно, без взлётов, удачливый, за свои три с полтиной десятка Олег нередко менял места работы, но очень редко — сферы деятельности. Последние восемь лет он провёл в разных амплуа на ТиВи, а в нынешнем январе прописался в программе «Я жду», и вот уже почти год программа держалась в огромной степени на нём — хотя он не был ни продюсером, ни ведущим (ведущим был известный актёр). Останкинские коллеги к их передаче относились не без покровительственной иронии (с оттенком зависти, и немалой, к рейтингу) — в силу её сентиментальности и обывательской ориентации. Со слезой там и правда был полный порядок: рыдали в голос участники в студии, всхлипывали зрители перед ящиком — но, черт же побери, это были живые человеческие эмоции по реальному поводу (а не похабный суррогат постановочных «семейных» свар перед камерой или риэлити-шоу на тему, кто кого трахнет и кто больше какашек скушает).

Олег с ребятами искали по всей России и сводили в студии потерявших друг друга людей — десятилетиями не видевшихся родственников, друзей, однополчан. Кто-то, замученный ностальгией или отчаявшийся в собственных и милицейских розысках, слал в редакцию данные, фотографии — они это озвучивали и показывали, если какой зритель узнавал пропащего — звонил, писал. Они выезжали на место.