Страница 16 из 22
Они потряслись дальше. Время от времени он бросал взгляд на месяц и видел, что тот стоит неподвижно между Большой Медведицей и Тремя Волхвами.
И тут он понял, что, хотя они вроде бы ехали целые сутки, ночь не сменилась утром, день не сменился вечером, царила все та же ночь.
Они продолжали ехать час за часом, как ему казалось, но на небесном циферблате стрелки замерли и стояли без движения.
Он поверил бы, что время во всей вселенной остановилось, кабы не вспомнил слова Георга о том, что время намеренно растягивается для того, чтобы возница мог поспеть повсюду, куда ему следует явиться. Он понял, к своему ужасу, что время, кажущееся днями и сутками по исчислению людей, всего лишь короткие минуты.
В детстве ему рассказывали про человека, который гостил у святых в их небесных обителях. Воротясь домой, он сказал, что в Царствии небесном сто лет проходят, как один день на земле.
Он снова пожалел Георга: «Неудивительно, что он ждет не дождется, когда его сменят, — подумал он. — Долгим был для него этот год».
Съезжая с крутого пригорка, они увидели человека, который передвигался еще медленнее, чем они, и которого они, стало быть, могли обогнать.
Это была старуха, сгорбленная и тщедушная. Она шла, опираясь на посох, и, несмотря на свою слабость, тащила такую тяжелую поклажу, что ей приходилось сильно наклоняться на один бок.
Старуха, должно быть, заметила телегу Смерти, потому что отошла в сторону и встала у обочины дороги, чтобы пропустить ее.
Потом чуть прибавила шагу, чтобы поравняться с телегой, и шла рядом, разглядывая эту странную повозку.
При ясном свете луны ей не трудно разглядеть, что лошадь эта — жалкая одноглазая кляча, что упряжь на ней связана из обрывков кожи и ивовых прутьев, телега ветхая, того и гляди потеряет колеса.
— Ну и ну, — бормочет старуха себе под нос, не думая о том, что ее могут услышать, — и как это люди могут отправляться в дорогу на такой телеге да с такой лошадью. Я-то думала попросить подвезти меня немного, да ведь эта лошадь и без того еле плетется, а сядь я на телегу, она непременно развалится.
Услыхав ее слова, Георг тут же наклонился и принялся расхваливать свой выезд.
— Не скажите, — возразил он, — телега и лошадь моя вовсе не так плохи. Я ездил с ними по бурному морю, когда волны были вышиной с дом, большие корабли тонули, а телега даже не перевернулась.
Старуха слегка ошалела, но, решив, что возчик этот большой шутник, решила не отстать от него:
— Может, они у тебя в бурном море-то лучше управляются, чем на земле, тут-то, я вижу, им нелегко тащиться.
— Да, я спускался на ней в шахту, к самому сердцу земли, и лошадь даже не споткнулась, — продолжал возница, — проезжал по горящим городам, где пламя бушевало со всех сторон, и жар был, как в плавильной печи. Ни один пожарный не смел сунуться туда, в дым и огонь, а моя лошадь не испугалась.
— Никак, ты, возница, вздумал смеяться над старым человеком, — обиделась старуха.
— Иной раз меня посылали на высокие горы, где нет ни проезжих дорог, ни хоженых троп, и моя лошадь взбиралась по скалам и прыгала через пропасти. И телега уцелела, хотя иной раз дорогой ей была каменная гряда. Я ездил по болотам, где ни одна кочка не удержала бы и малого ребенка, по снегу толщиной в человеческий рост, и нигде не пропал, так что жаловаться мне на лошадь мою и на телегу не пристало.
— Коли ты правду говоришь, тебе и в самом деле жаловаться грех, — согласилась с ним старуха. — Видно, ты и сам храбрый богатырь, раз у тебя такой выезд.
— Мне дана такая сила, что дети человеческие подвластны мне, — отвечал возница громко и сурово. — Я покоряю тех, кто живет в богатых дворцах и в убогих хижинах. Я даю свободу рабам и сбрасываю с тронов королей. Нет замка со столь мощными стенами, чтобы я не мог проникнуть в него. Нет на свете столь хитрой науки, которая могла бы помешать моему приходу. Я побиваю уверенных в себе, греющихся в лучах своего счастья, и дарую наследство и богатство нищим и несчастным.
— Вот я и вижу, — засмеялась старуха, — что повстречала знатного господина! А раз ты такой сильный и выезд у тебя распрекрасный, подвез бы ты меня маленько! Я думала поспеть к дочерям на новогодний ужин, да заблудилась, и теперь мне, видно, придется идти по проселку всю ночь, коли ты мне не поможешь.
— Нет, об этом ты меня не проси, — ответил возница. — Лучше тебе идти по проселку, чем ехать в моей телеге.
— Пожалуй, ты прав, — снова согласилась старуха. — Думается мне, твоя лошадь сдохнет, коли я сяду. Но пусть она хоть мой узелок повезет, уж в этом ты, верно, мне не откажешь.
И, не спрашивая позволения, она быстро бросает узел на дно телеги. Но он тут же падает на дорогу, словно она положила его на клубящийся дым или стелющийся туман.
И в тот же миг она, очевидно, потеряла способность видеть телегу, так как осталась стоять на дороге, растерянная и дрожащая, не делая попытки снова заговорить с возницей.
Этот разговор снова заставил Давида Хольма немного пожалеть Георга. «Видно, здорово пришлось ему натерпеться, — подумал он. — Неудивительно, что он так переменился».
IX
Возница привел Давида Хольма в комнату с высокими зарешеченными окнами, высокими, голыми стенами без малейших украшений. Вдоль одной стены здесь стоят несколько кроватей, и только одна из них занята. В нос ему ударяет слабый запах лекарств. Возле одной постели сидит человек в форме тюремного надзирателя. Давид понимает, что очутился в тюремном лазарете.
С потолка свисает маленькая электрическая лампочка, и при ее свете он видит, что на кровати лежит больной юноша с красивым, но изможденным лицом. Едва успев бросить на него взгляд, Давид забывает, что лишь недавно испытывал известное сострадание к Георгу. Теперь он готов наброситься на него с прежней яростью.
— Что тебе здесь надо? — кричит он вне себя. — Если ты посмеешь дотронуться до того, кто лежит на этой постели, то будешь мне заклятым врагом, сам знаешь.
Возница бросает на него скорее сострадательный, нежели строгий взгляд.
— Теперь я понимаю, Давид, кто лежит здесь. Когда мы вошли сюда, я этого не знал.
— Знал ты или нет, Георг, дело не в этом, пойми только…
Но Георг делает знак рукой, и Давид тут же обрывает фразу, погружается в молчание, подавленный, охваченный неодолимым страхом.
— Нам с тобой остается лишь покоряться и слушаться, — говорит возница. — Ты не должен ни желать, ни требовать, твое дело молча ждать.
Георг надвигает капюшон на глаза, давая этим понять, что не желает с ним больше говорить. В наступившей тишине Давид слышит, что больной арестант начинает разговор с сержантом.
— Вы думаете, я смогу снова стать человеком? — спрашивает он слабым, но не сердитым и не печальным голосом.
— Ясное дело, сможешь, Хольм, — ласково, но неуверенно, — тебе нужно только сначала поправиться, главное, чтобы спал жар.
— Вы ведь знаете, сержант, я говорю вовсе не про болезнь. Я про то, смогу ли я стать другим, ведь это нелегко тому, кто осужден за убийство.
— Все будет хорошо, Хольм, ведь у тебя есть к кому идти, — отвечает надзиратель, — есть место, где тебя примут.
Лицо больного освещает добрая улыбка.
— Что сказал доктор, осмотрев меня нынче вечером?
— Ничего страшного, ничего страшного. Доктор все время говорит: «Если бы только я мог вызволить его из этих стен, я бы в два счета поставил его на ноги».
Грудная клетка узника поднимается, он втягивает воздух сквозь зубы.
— За эти стены, — бормочет он, — да, за эти стены.
— Я повторяю то, что говорил мне доктор, — продолжает сержант, — но ты не лови меня на слове, а то убежишь от нас опять, как осенью, год тому назад. Это ничего не даст, только дольше будешь сидеть, ясно тебе, Хольм?
— Не бойтесь, сержант. Я теперь стал умнее. Я теперь думаю только о том, чтобы поскорее отсидеть свой срок. А после начну новую жизнь.