Страница 29 из 99
Ночью в бытовке ожил наушник. Бытовка по ночам была местом безопасным: смена по домам, док гремит своим, железная дверь, железные стены, слушать некому. Мири сгрузила телеметрию перегона через доковый регистратор еще вечером и четыре часа молчала над ней, как молчит человек, который решил сначала все посчитать и только потом портить людям настроение.
— Разбор перегона. Замечаний: девять.
Она выдала все девять, ровным голосом, с привязкой ко времени. На четвертом часу полета я держал тягу на два процента выше оптимальной по расходу. На подходе к узлу выбрал эшелон ожидания по инструкции, хотя ветровой слой ниже был спокойнее: инструкция писалась до установки нового маяка. На швартовке дал боковой импульс на полсекунды раньше, чем следовало: кранец скрипнул именно поэтому.
— Все девять верные, — сказал я, потому что все девять были верные.
— Все девять доставлены через шесть и три десятых часа после событий, к которым относятся. Полезность замечания убывает со временем быстрее, чем стоимость топлива. Я посчитала кривую убывания. Показать?
— Утром.
— Утром ее полезность тоже убудет. Занесено в раздел.
— В какой раздел?
— В новый. Наименование раздела уточняется.
Наименование она уточнила через перегон. А пока я лежал и слушал, как корыто на причале потрескивает, остывая, и думал, что одиннадцать и две десятых часа, записанные сегодня в тетрадь, я заработал руками, таблицей и мерной рейкой, и что стрелка-оптимист не отняла у меня ни грамма. Тетрадь потолстела до сорока пяти и двух. Книжка ждала выписки конца месяца: у бумаг Румба был свой график, а графика, как меня учили, надо не бояться, надо просто не опаздывать.
Наверх, в кампус, я выбрался в первое же свободное воскресенье, как себе и обещал. Кампус летом был знакомым по прошлому году зверем: несущее на месте, навесное разъехалось, тишина стояла служебная, как в отсеке между вахтами. В кубрике все несло службу согласно летнему расписанию: койки в чехлах, примус под пломбой из припоя, и лампа на моей тумбочке, накрытая от пыли куском чистой ветоши, которого я ей не оставлял. Ветошь была сложена вчетверо, углы к углам. Я знал только одного человека в расположении, который складывает ветошь углы к углам, и человек этот заведовал летним котлом. Выходило, что Дед заглядывал в кубрик и произвел над лампой действие, не предусмотренное завещанием. Формально это следовало квалифицировать по пункту два: тронул, признайся письменно, форма произвольная. Я подумал и решил, что накрыть не значит тронуть. Устав охраняет предмет, а не пыль на нем. К тому же истребовать с Деда письменное признание не взялся бы и трибунал: у трибунала выборка короче.
В столовой Дед мне молча положил добавку, чем окончательно закрыл вопрос о ветоши: у нас с ним теперь была общая бухгалтерия еще по одной части. Я доложил, что жив, работаю на перегонах, часы идут. Дед выслушал, как слушают сводку с фронта, на котором воюет не его полк.
— Кормят? — спросил он единственное, что считал подлежащим проверке.
— Малый летный. Выторговал.
— У Ронта выторговал? — Дед впервые за два года при мне назвал интенданта дока по фамилии, и в голосе его прозвучало что-то среднее между недоверием и приемкой узла. — Банку сгущенки он тебе, конечно, списал в бой тары.
— При погрузке.
— Школа старая, — сказал Дед с удовлетворением архивариуса, нашедшего документ на месте. — Ешь давай. До осени, кадет.
«До осени» я уже разбирал на смыслы, по дороге от будки Ольды, и насчитал тогда три. Дед забрал себе третий, календарный, тот, что я тогда отдал лету: котел на месте, осенью приходи. Теперь у каждого смысла был свой хозяин, и я начинал коллекционировать оттенки, как Румбовы молчания.
Вечерняя развозка вернула меня вниз, к балансу. Между перегонами жизнь при доках стояла на трех опорах: работа по ведомости, столовая смены и фольклор. Фольклор был отдельной статьей довольствия и выдавался без нормы. За длинным столом столовой смены перегонщики, штатные и пришлые, рассказывали про корыта, и у каждого корыта в этих рассказах была длинная биография и короткий приговор, всегда один и тот же: долетает. Лучшую байку месяца рассказывал старший перегонщик с четвертого причала: про своего напарника, который лет десять назад заснул на пятом часу перегона, а корыто дошло само и пришвартовалось так, как напарнику ни разу не удавалось бодрым. Смена кивала. Я тоже кивал и не рассказывал про стрелку-оптимиста: у меня еще не было стажа на право голоса за этим столом. Стаж здесь мерили не часами, а перегонами, и в моей графе стояла единица.
Была у доковых вечеров, впрочем, и еще одна опора, кроме фольклора. В ту же неделю, между первым перегоном и вторым, я вышел после смены из бытовки глотнуть воздуха и услышал за пакгаузами звук, которого в доках не бывает ни по какому графику: тупой, кожаный, с присвистом, и следом рев, какой стоит на погрузке, когда контейнер сел на место с первого раза.
Жара к девяти спадала. Днем бетон у пакгаузов калился так, что на нем можно было печь блины без всякой плиты, а к вечеру отдавал тепло обратно, снизу, через подошвы, и воздух над ним дрожал, как над соплом на холостых. На этом бетоне бригады шестого и четвертого причалов гоняли мяч. Ворота были из ящиков из-под крепежа, по ящику на штангу, мяч латаный, штопанный суровой ниткой по старым швам, и летал он с тем самым присвистом, потому что дышал через шов. Правил я не знал. Я вообще, если честно, в жизни не играл в мяч: на Целине круглое долго не живет, его или разбирают на прокладки, или оно укатывается в яму, а в яму за ним не лазят, у ямы свои порядки. Ямы и гонки у нас были, мяча не было.
В воротах шестого стоял бригадир, тот самый, с шеей, на которой можно было размечать резьбу, и вратарем, по всему было видно, служил по возрасту и без всякого призвания. Увидел меня, вытер лицо подолом майки и замахал так, что проще было подойти, чем делать вид, будто не заметил.
— О, Яма-Сборочная-Целина! Иди сюда, становись на ворота, мне по полю побегать надо, пока я тут у вас совсем не закис. Ловить-то умеешь? Раз стропы ловишь, мяч поймаешь, он легче.
Я честно сказал, что мяча в руках не держал ни разу. Бригадир ответил, что это даже лучше: переучивать не придется, и ушел в поле, топая, как платформа на стыках.