Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 77

В ту ночь мы начали патрулирование. Егор и Степаныч первые два часа, я и Вадим следующие два. Ходили вокруг деревни, по тёмным тропинкам, между заборами, мимо сараев, спящих домов. Фонарь один на двоих, и тот включали только когда нужно. Остальное время шли в темноте, прислушиваясь.

Ничего не произошло. Ни в ту ночь, ни в следующую, ни через неделю. Но мы продолжали. Потому что тот один раз, когда не выйдешь на дежурство, может оказаться тем самым разом, когда придут.

Но, тем не менее, я видел, как деревня менялась. Двери стали запираться на ночь. Окна занавешивались. Люди ходили группами, не поодиночке. Степаныч перестал оставлять детей без присмотра. Николай Петрович, семидесятилетний, с больными коленями, заточил старый тесак и клал его под подушку.

Страх. Тихий, ползучий, не тот, что обрушивается разом, как ударная волна, а тот, что просачивается, как вода в подвал, медленно, неотвратимо, заполняя щели.

Я наблюдал. Это, пожалуй, единственное, что я умел по-настоящему. Наблюдать. Замечать детали, читать по лицам, по жестам, по интонациям. И я видел, как люди вокруг меня менялись. Не в худшую сторону, нет. Большинство, по крайней мере. Они становились проще, жёстче, конкретнее. Разговоры сводились к трём темам: еда, тепло, безопасность. Всё остальное, политика, новости, прошлое, обсуждалось вскользь, между делом, без той страсти, которая бывает, когда обсуждаемое ещё можно изменить. Нельзя изменить ядерный удар. Нельзя отменить радиоактивное облако. Нельзя вернуть Москву, Питер, миллионы жизней. Можно только колоть дрова, чинить забор и караулить.

Егор стал другим. Я видел, как в нём проступает то, что армия заложила, а гражданская жизнь присыпала. Некая командирская хватка, способность принимать решения быстро и без колебаний. Готовность нести ответственность. В деревне к нему прислушивались. Не потому что он самый сильный или самый умный, а потому что он действовал, когда другие раздумывали. Степаныч, который годился ему в отцы, однажды сказал, кивнув в сторону Егора:«Хороший мужик. Надёжный». Из уст Степаныча это звучало как орден.

Таня расцвела. Странное слово для такого времени, но другого я не нашёл. Она перестала плакать, перестала вздрагивать от резких звуков, перестала смотреть в пустоту. Вместо этого она варила, пекла, убирала, стирала, помогала соседям. Руки её, когда-то ухоженные, с маникюром и кольцами, стали красными, загрубевшими, с потрескавшейся кожей. Но в глазах появилось что-то, чего раньше не наблюдалось. Спокойная, упрямая сила. Сила женщины, которая знает, что от неё зависят другие, и находит в этом не бремя, а опору.

Ксения тоже менялась. Нога заживала. Она ходила уже без повязки, лишь слегка прихрамывая на правую ступню. Белые кеды, те самые, грязные, разорванные, давно заменены валенками, подаренными Зинаидой Ивановной. В валенках и моей куртке, великоватой ей на два размера, она выглядела совсем не так, как та блондинка на станции метро, которая обнимала себя за плечи и смотрела в одну точку. Та Ксения осталась где-то внизу, в подземке, вместе с мёртвыми эскалаторами и аварийными лампами.

Эта Ксения носила воду из колодца, двумя вёдрами на коромысле, научившись у Зинаиды Ивановны за три дня. Рубила мелкие дрова для растопки, неуклюже, но упорно. Помогала мне чинить крышу сарая, подавая инструменты и придерживая доски. Читала вслух по вечерам из книжки, найденной в шкафу, Пушкина,«Капитанскую дочку», и её голос, ровный, мягкий, заполнял маленькую комнату, вытесняя тишину и страх.

И между нами. То, чему я отказывался давать имя, обрело форму. Не декларацией, не клятвой, не разговором «о нас». Просто однажды ночью, через неделю после приезда, она повернулась ко мне в темноте, и её губы нашли мои, и я не отстранился, и она не отстранилась, и больше не требовалось никаких слов.

***

Вечер. Конец ноября. Или начало декабря. Я стоял на крыльце, глядя на деревню. Небо серое, низкое, как всегда. Солнце не показывалось третью неделю. Температура минус восемь, и это ещё ничего, прогноз, если можно назвать прогнозом слова Степаныча, который определял погоду по приметам, обещал минус двадцать к Новому году. Минус двадцать без центрального отопления, без газа, без электричества. Только печка, только дрова, только шерстяные носки и ватные одеяла.

Зима обещала стать суровой. Ядерная зима, пыль в стратосфере, блокирующая солнце, понижающая температуру на несколько градусов по всей планете. Сколько это продлится? Месяцы? Годы? Я вспомнил статьи, которые читал когда-то давно, в прошлой жизни, в мире с интернетом и поисковиками. Модели предсказывали от одного до трёх лет пониженных температур. Один-три года без нормального лета, без нормального урожая, без нормальной жизни.

Из дома вышла Ксения. Накинула мою куртку, встала рядом. Я обнял её за плечи, и мы стояли, глядя на серый горизонт.

— О чём думаешь? — спросила она.

Я думал о многом. О маме, о которой я так ничего и не узнал. Об отце, чей след затерялся на службе. О Жиле и Кроте, ушедших обратно в московскую подземку. О Мартынове, краснолицем спасателе, оставшемся на станции с людьми. Живы ли они? Вышли ли? О Димке, который отправился в Краснодарский край по пустой дороге, с вещмешком на плече. Добрался ли? Нашёл ли мать и сестру? О маленькой Даше в жёлтых сапожках с божьими коровками, уехавшей в автобусе. Где она сейчас? В палатке лагеря? В чужом доме? Спит ли спокойно?

Я думал о войне, о её чудовищной, бессмысленной арифметике. Двадцать минут обмена ударами. Двадцать минут, и десятки миллионов жизней перестали существовать. Города, строившиеся столетиями, превратились в радиоактивные пустыри. Культура, наука, искусство, всё, что человечество создавало тысячелетиями, обратилось в пепел. И для чего? Ради чего? Кто победил? Никто. Все проиграли. Все до единого. И мы, и они, и те, кто нажимал кнопки, и те, кто не нажимал.

Я думал о будущем. Нашем будущем, маленькой группы людей в бревенчатом доме на краю деревни. Зима впереди, длинная, тёмная, голодная. Запасов хватит, если экономить, если не случится форс-мажора, если не придут те, о ком рассказывают слухи, те, кто потерял человеческий облик. А потом? Весна. Если она наступит. Посевная, если земля не отравлена. Лето, если солнце вернётся.

Слишком много «если». Слишком мало определённости. Но я стоял на крыльце, рядом с Ксенией, и в доме за нашими спинами потрескивала печка, и Таня гремела кастрюлей на кухне, и Егор во дворе колол дрова, и мерный стук топора разносился по деревне, как метроном.

— Знаешь, — произнёс я, глядя на серое небо, — когда мы лазали ночью по метро, я думал, что это приключение. Самое крутое, на что я способен. Спуститься вниз, увидеть то, чего не видят другие, почувствовать себя другим. Особенным.

Ксения слушала, не перебивая.

— А потом оказалось, что настоящее приключение, это выбраться обратно наверх. И жить. Просто жить. Колоть дрова. Носить воду. Чинить крышу. Засыпать рядом с тобой и просыпаться утром, зная, что нужно сделать то же самое, что вчера. И послезавтра. И через неделю.

Я помолчал.

— Раньше я думал, что жизнь, это то, что происходит между событиями. Интервалы. Паузы. А события, это экзамены, вечеринки, поездки, подземка. Сейчас я думаю иначе. Жизнь, это и есть интервалы. Тишина между ударами. Тепло печки. Вкус чая. Звук твоего дыхания ночью. Всё остальное, шум. Важный, громкий, пугающий шум, но всё-таки шум.

Ксения сжала мою руку.

— Красиво говоришь для человека, который не особо разговорчивый.