Страница 6 из 74
Я вновь попытался шевельнуться — и тут же понял, что это была плохая идея. Потому что пришла боль. Настоящая, жестокая, такая, что мир вокруг поплыл и закружился. Похоже, меня знатно посекло осколками. Да так, что места живого не осталось.
Раны — жгучие, пульсирующие, ноющие. Да всё тело было одной сплошной раной. Я заскрипел зубами, стараясь не закричать. Пусть враги и ушли, но они еще вернутся. А боль не отпускала. Наоборот, она нарастала, становилась по-настоящему невыносимой.
«Держись, боец! — продолжал я скрипеть зубами. — Держись, тля! Не зря…»
И вдруг — опять темнота. Видимо сил у меня совсем не осталось. Последнее, о чём я подумал, только бы не опять в эту тихую светящуюся белую пустоту, пусть и дарящую покой, но погружающую в забвение, постепенно отнимающее память. Сколько я пробыл в этой темноте — не знаю. Может, минуту, а, может, несколько часов или дней.
А вот выдернул меня оттуда холод — поток ледяной воды обрушился на меня сверху, окатив с головы до пят. Я дёрнулся, как ошпаренный, и тут же застонал — всё тело ломало, словно меня пропустили через гигантскую камнедробилку.
— Ох, ты ж, Господи! Ох, ты ж, батюшки! — причитая, заголосил кто-то рядом скрипучим дребезжащим голоском, и я с трудом разлепил глаза.
Надо мной склонилось человеческое лицо — старое, морщинистое, с редкой седой бородёнкой, растрёпанной и мокрой от воды. Глаза у старика были круглые от ужаса, да и с лица старичок сбледнул. Как бы его удар сейчас не хватил.
— Покойник ожил! — когда я распахнул глаза, завопил он, плюхаясь на задницу прямо на мокрые половицы и начиная истово креститься. — Ох, святы-святы! Упаси Святая Богородица грешного раба твоего!
Я резко поднялся и сел. Перед глазами всё закружилось, в висках застучало, но я справился. И первое, что я сделал — это схватил старика за бороду и зажал ему рот ладонью.
— Тихо ты, дед! — прошипел я, наклонившись к старику. — Не ори, башка и без тебя трещит!
Старик выпучил глаза еще больше, но послушно заткнулся. Только креститься не перестал, продолжая судорожно молотить рукой по воздуху, словно отмахиваясь от невидимых мух. Я отпустил его бороду, убрал ладонь ото рта и огляделся. Куда же это я попал?
По всей видимости, это была баня. Маленькая, тёмная и убогая, с низеньким потолком, до которого я мог дотянуться рукой, не вставая с полка. Стены — из потемневших, закопчённых брёвен, пахнущих старым дымом и прелой берёзой. Полки — узкие, кособокие.
Ушат в углу, деревянный ковш на печке, веники на стене — сухие, прошлогодние, пыльные. Печь давно не топлена, а от банного духа остался только запах сырости и гнили. Свет в бане, пробивающийся сквозь маленькое, затянутое грязью оконце — серый и тусклый, как в пасмурный осенний день.
Старик всё так же сидел на полу, поджав под себя одну ногу — вторую он держал странно вытянутой и скрюченной. Похоже на старую травму или ранение. Одежда — чистая, но весьма залатанная рубаха на выпуск, поверх которой была накинута облезлая меховая безрукавка, темные портки и старые стоптанные сапоги со сморщенными голенищами. Волосы седые, редкие, сквозь которые просвечивала розовая лысина. Лицо — обветренное, кирпично-красного цвета, нос картофелиной с синими прожилками.
— Ты кто такой? — спросил я.
Старик раскрыл было рот, но я прижал указательный палец к своим губам:
— Только тихо, старый! Кто ты? — повторил я свой вопрос. — И где я?
Он сглотнул, кивнул, и я убрал руку.
— Я-то хто? — переспросил старик, мелко тряся головой. — Я-то, соколик, дед Трофим, — зашептал он, оглядываясь на дверь, словно боясь, что кто-то его услышит. — А ты… ты это, сынок, в бане. У меня в бане. Я тебя… — старик отчего-то замялся. — Я, ить, тебя здесь обмывал, — наконец произнёс он. — Мёртвого…
— Мёртвого? — Я нахмурился. — Как мёртвого? Я же живой… кажись…
Старик бодро перекрестился ещё раз, и меня, заодно, тоже осенил крестным знамением.
— Когда тебя ерманцы притащили, ты мертвее мёртвого был. Уж мне-то в своё время повоевать пришлось. И с ерманцем в Империлистическую, и потом — в Гражданскую… где ногу-то мою тю-тю… Точно не жилец ты был — у меня глаз-алмаз. Да и остыл уже мальца… Приказали, ироды, обмыть тебя, соколик, и могилу вырыть. Вот я тебя, значит, в баню-то и принёс, обмыть-одеть… Шоб на тот свет хотя бы в чистом исподнем ушёл… А ты… ты чего-то воскреснуть вдруг решил… — Нервно всплеснул руками старый, как будто я его в этом обвинял.
— Подожди, дед Трофим, какие ерманцы? — уточнил я у старика. — И вообще, год какой на дворе? Месяц?
— Так знамо какой — средина июля сорок первого, — произнёс старик. — Фриц, почитай, ужо почти месяц нашу землю топчет!
Я пораженно замер. Сорок первый? Июль? Это как же меня сюда занесло? Или… Я поднял руки к лицу и с изумлением уставился на них — руки были не мои. Эти, «новые», куда уже моих широких «лопат» и явно моложе. Пальцы длиннее, кожа светлая, почти белая, но местами покрыта тёмными пятнами — въелась какая-то гарь.
На тыльной стороне правой руки — большая родинка, которой я никогда не видел. Ногти обкусанные, неровные, под ними — чёрная грязь. Я дрогнувшей рукой провёл рукой по лицу — тоже не моё. Подбородок — острый, скулы — не торчат. Нос — прямой, тонкий, в отличие от моей мясистой «картошки».
Я опустил голову и посмотрел на себя. Тело, которое старик уже раздел — тоже не моё. Худое, жилистое, с выпирающими рёбрами и впалым животом. С ногами та же петрушка — не мои, и всё тут! Значит, я и правда… умер? А затем попал в чужое тело, да еще и в лето сорок первого? По всему выходило, что всё именно так.
Я уставился на старика.
— А я кто, дед? — спросил я, теперь внимательно прислушиваясь к звукам своего голоса, прозвучавшего чуждо и высоко, с несвойственной мне хрипотцой.
Дед Трофим снова перекрестился:
— А ты ничего не помнишь, сынок?
— Даже имени своего не помню, отец, — признался я. — И как сюда попал, и что вообще происходит? В голове совсем пусто…
— И что ерманец опять на нас напал тоже? — ахнул дедок.
— Совсем ничего… — виновато развёл я руками.
И дед Трофим поведал мне, как всё произошло. Что война началась двадцать второго июня — это я и без него знал. Кстати, такие моменты, не касающиеся меня лично, легко всплывали в памяти, словно никакой амнезии у меня не было. И как наши отступали — тоже знал. Поэтому и слушал вполуха.