Страница 105 из 182
— Мама, я бы себя не уважала, если бы отговаривала.
Долгая пауза. Видимо, мать говорила.
— Да.
— Да, мама.
— Да, я знаю, что это плохо кончится.Это уже плохо кочилось
И потом она сказала это.
— Мам.
Пауза.
— Я его люблю.
Сказала она это очень просто.
Без надрыва, без слёз и без всякой торжественности. Так говорят «у меня температура» или «завтра дождь».
Как факт, который её саму, похоже, удивляет больше, чем мать.
— Да, я понимаю, что это ничем не кончится.
— Я знаю, мама.
— Я не строю никаких планов. У меня нет ни одного плана, честное слово.
— Он улетит, я доучусь. Год — и всё пройдёт. У меня диплом, у меня работа, я перееду к вам, куплю половину тётиного дома, и всё будет нормально.
Пауза.
— Всё будет нормально, мама. Не плачь.
Три стакана кофе. Пакет с пончиками, от которого ещё шёл пар.
Я их держал и не чувствовал ни рук
За последние пять лет брака Катя ни разу не сказала мне «я тебя люблю» просто так, без повода. Говорила — но в ответ, или в день рождения, или когда мирились.
Я, кстати, тоже.
Мы оба считали, что это подразумевается.
—
А тут женщина сказала это по телефону своей матери, зная, что через десять дней я улечу, и точно зная, что я этого никогда не услышу.
То есть сказала просто потому, что это правда.
Без адресата. Без расчёта. Без надежды получить хоть что-нибудь взамен.
Я в жизни не слышал ничего более честного.
И услышал это, стоя в коридоре с чужим кофе, куда меня никто не звал.
Я мог войти.
Мог поставить кофе, обнять её и сказать, что понял каждое слово.
Мог начать разговор, которого мы оба две недели избегали.
Я отступил на три шага назад.
Прошёл по коридору до лифта. Постоял там минуту, глядя на закрытые двери.
Потом вернулся.
И вошёл снова.
По-хамски громко: стукнул дверью, зашуршал пакетом, крикнул с порога что-то про очередь в кафе и про то, что пончики уже остыли.
Дал ей двадцать секунд, чтобы попрощаться с матерью и убрать телефон.
Последнее что я услышал- оревуар мама
Когда я дошёл до гостиной, она уже стояла у окна с полотенцем в руках и говорила, что Андрей опять занял ванную на полчаса.
Лицо было спокойное.
Я поставил кофе на стол и сказал, что пончики сегодня отвратительные.
Она засмеялась и ответила, что я просто до сих пор ничего не чувствую.
Про французский я ей не сказал.
Хотя подмывало.
Зато я сделал другое. То, чего делать был не должен, и знал, что не должен, ровно в ту секунду, когда начинал.
—
Поцеловав и ее и сказав буду полчаса занят, я сел и начал считать.
Не для себя.
Для неё.
Май. Вторая сделка, та самая, ради которой мы держим Джона-младшего на крючке. Там будет большая цифра. И где-то в этой конструкции я начал выделять отдельную строчку.
—
А потом я стал думать, как эту строчку до неё донести.
Деньги она не возьмёт — это выяснено и обсуждению не подлежит. Значит, надо иначе.
Например, вложить в тётин дом через третье лицо, чтобы она купила половину дешевле, чем думает.
Например, вложится в пенсионный фонд ее матери
Например, сделать ей место в юридической фирме — не подарок, а нормальное место,
Например, положить в траст сумму на её имя с отложенным сроком, чтобы она узнала о ней лет через семь, когда меня уже не будет рядом.
—
Я это всё придумал за десять минут.
Красиво придумал. Ни одного грубого хода, ни одной сцены, где она могла бы отказаться.
и все не подходило
И вот тут я себя поймал.
Потому что ровно это я уже делал.
В девяносто восьмом я привёл в дом двадцатитрёхлетнюю девочку.
У неё был один свитер, одна пара сапог и мать, которую надо было лечить.Помог с работой и получается с учебой
И я решил, что теперь у неё будет всё.
Я её не спрашивал.
Ни разу за двадцать два года я не спросил: Кать, а чего ты хочешь сама? Не «куда поедем летом», а чего ты хочешь от жизни, вообще, по-крупному.
Я просто знал, что для неё хорошо.
Дом. Машина. Няни. Врачи. Поездки. Никаких забот. Ни одного дня, когда бы ей пришлось считать деньги.
Я это называл заботой и был собой очень доволен.
Через двадцать два года она села напротив меня и сказала «я устала».
А потом села в машину, которую я ей подарил, и уехала к человеку, который её просто о чём-то спросил.
Я это понял в январе. Я это сформулировал сам, вслух, и был очень собой горд за такую честность.
А в феврале сижу и строю то же самое. Только красивее и хитрее, потому что за двадцать два года я стал опытнее.
Теперь объясню, зачем мне это.
Раз уж взялся быть честным, придётся до конца.
Я не умею говорить.
Вот и весь секрет.
Я не умею сказать человеку «ты мне дорог». У меня это физически не выходит. Я могу произнести слова, но они выходят из меня деревянными, и я слышу, как они звучат, и мне становится стыдно.
Я слышал сегодня утром, как это делается. Женщина за дверью сказала это матери, просто, ровно, зная, что взамен не получит ничего.
Я так не умею.
—
Зато я умею другое.
Я умею считать, устраивать, договариваться, покупать, обеспечивать, страховать, вытаскивать, решать и закрывать вопросы.
Это мой единственный язык.
И всю жизнь я на нём объясняюсь в любви.
—
Когда я строил дом — я говорил «я тебя люблю».
Когда я оплатил чужой женщине два года обучения — я говорил то же самое.
когда строил дом крепость, — это было оно же.
Просто на моём языке.
—
Беда в том, что люди этого языка не понимают.
Они слышат не «я тебя люблю». Они слышат «вот тебе, и не мешай».
И они правы. Потому что на самом деле в этом всегда есть и второе.
—
Есть у меня ещё одно подозрение, и оно неприятное.
Я так делаю не только из любви.
Я так делаю, потому что человек, которого ты обеспечил, никуда не денется.
Это не цинизм, это страх. Я всю жизнь боюсь, что меня оставят, и всю жизнь строю конструкции, из которых трудно уйти.
С Катей построил. Она ушла всё равно, просто это заняло двадцать два года.