Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 64

Остаток ночи я работал контрразведчиком, и это, если посмотреть со стороны, было самое смешное и самое страшное зрелище той зимы: четырнадцатилетний пацан, в трусах и отцовской куртке на плечах, при свете дежурной лампы составляет в тетради с ритмами план обороны против Империи, Гильдии и рынка сразу.

Сначала я честно попробовал думать как контора, у меня перед глазами был образец: клерк с ее сеткой. Контора мыслит графами, значит, и защита должна быть по графам. Я расчертил разворот на четыре столбца, «кто», «что знает», «чем опасен», «что делать», и заполнял их час, вычеркивая и переписывая, и чем дальше заполнял, тем яснее видел то, что взрослые, наверное, знают с рождения: полностью безопасных людей в списке не было. Ни одного. Даже мать шла с пометкой, и пометка эта жгла хуже всех остальных строк вместе взятых.

Список вышел на одиннадцать пунктов, и я его помню наизусть до сих пор. Кто видел или мог видеть: Сцах (видел все, молчит по статусу), пестрый доктор (видел меня, не питбой… хотя кто его знает, что он видел), Чиптик (знает про ответку военного шага, молчит по кодексу), Шкряб (знает контур, копает), контролер (знает счетчик), бригада (знает факт, не знает содержимое), мать (не знает ничего, и это отдельная боль, пункт седьмой, подчеркнут дважды). Что говорить, если спросят: вычислитель самосборный, ядро гражданское, «Счетовод-2М», вот чек от Чиптика, чек я, кстати, взял настоящий, у круми любой чек настоящий, вопрос лишь, о чем он. Легенду я отработал вслух, шепотом, по ролям, сам себе и контролер, и клерк, и Шкряб. С контролером получалось: «собрал из кассового модуля, вот чек, вот схема, могу показать пайку». Показать пайку, это сильный ход, никто никогда не хочет смотреть пайку. С Шкрябом получалось хуже: круми не спрашивают прямо, круми выманивают, и против выманивания у меня был только один прием, тупой и надежный: скучать. Скучающий пацан, у которого «да ну, болты одни были, теть Сойка подтвердит», это самый неликвидный товар на рынке слухов. Скучать я репетировал до зевоты, настоящей, что при моем недосыпе было несложно.

А еще, между пунктами восемь и девять, я сообразил вещь, от которой сначала похолодел, а потом почти успокоился, и в этой последовательности вся Целина. Голос. Она говорила негромко, но вслух, и переборки у нас жестяные. Если она заговорит при матери, при контролере, при ком угодно, все мои графы можно сдавать в макулатуру. Я наклонился к кожуху и сказал, тихо и старательно, как объясняют технику безопасности новичку:

— Слушай меня. Это важно. Говорить можно, только когда я один. Когда чужие, молчи. Совсем. Как раньше. Поняла?

Шорох. Я уже почти отчаялся ждать, когда пришло:

— … принято… режим тишины…

Режим тишины. У нее для этого был готовый оборот, служебный, из прежней жизни, и я предпочел не думать, при каких обстоятельствах на военном мостике объявляют режим тишины и что бывает с теми, кто его нарушил. Работает, и ладно. Пункт девятый закрылся сам, изнутри кожуха, и это, если вдуматься, было самым обнадеживающим событием ночи: она не просто говорила. Она сотрудничала. Где прятать при обыске: и вот тут я уперся в стену, потому что прятать семикилограммовый кожух в жилом контейнере некуда, и решение, которое я записал в пункт одиннадцатый, было решением наглеца: не прятать. Стоит на столе, под уведомлением о допуске, рядом с учебниками. Экзаменационный инструмент, подлежит предъявлению, вот бланк, вот параграф. Самое законное место на всей Целине, единственная графа, в которую эта машина влезала.

Последним, что я сделал за столом, был жест, которого в списке не значилось и который я никому и никогда не смог бы объяснить с инженерных позиций. Я положил ладонь на кожух, на теплый металл над радиатором, так, как кладут руку на плечо, и подержал. Ядро щелкнуло один раз. Принято.

Под утро, дописав, я погасил лампу и лег, и лежал, глядя в потолок, и слушал, как за переборкой ровно дышит мать, которая не знала, что живет теперь в одном контейнере со статьей имперского регламента. Завтра, вернее, уже сегодня, была смена, потом школа, потом рейс в конце недели, и все это надо было прожить с обычным лицом. Лицо, я чувствовал, будет получаться так себе. Ничего. Натренируем. Целина, это вообще планета тренированных лиц.

Свет я выключил, а кормежку не стал: пусть доедает свои два часа. И уже сквозь первую волну сна, тонкую, как пленка на остывшем чае, я услышал из-под радиатора, сквозь шорох, ровное, с механическими паузами:

— … смена принята…

Я не знаю, что это было. Обрывок чужой вахты, случайный, как все ее обрывки. Так я себе сказал. Только вот смена у меня действительно начиналась через три часа, и об этом я вслух не говорил ни разу за всю ночь. Я лежал в темноте, четырнадцати лет от роду, соучастник неизвестно чего, обладатель одиннадцати пунктов обороны и одного голоса в железе, который понимал про мою жизнь больше, чем говорил.

И улыбался в потолок как идиот. Широко. До ушей. Сажают, не сажают, а у меня в кожухе от бухгалтерского терминала жил голос, и этот голос сегодня поправил мне знак поправки на вращение.