Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 64

Внутри было темно, тесно и очень пыльно. Луч фонаря стоял в воздухе плотным столбом, пыль в нем висела неподвижно, я первый посетитель за двадцать лет, взвесь оседала без меня десятилетиями и теперь поднималась от каждого шага. Отсек за проломом оказался техническим: стеллажи, крепления под ящики, все пустое. Дальше переборка с люком, люк приоткрыт, я протиснулся, стараясь не касаться краев, и попал в кабину.

Она была маленькая, четыре кресла, и она была разграблена. Давно и профессионально: панели вскрыты, блоки выщелкнуты из гнезд, жгуты срезаны у разъемов, все то же самое, что я видел в шурфах, аккуратная работа демонтажников или мародеров, кто бы они ни были. Кресла стояли ободранные до каркасов, и на одном каркасе, командирском, судя по месту, поручни подлокотника заканчивались пустыми креплениями: там явно жило что-то съемное, унесенное. Тел не было. Вообще следов людей не было, ни костей, ни тряпок, ни личного, и это, скажу честно, обрадовало: я к тому моменту твердо решил, что скелет в кресле стал бы для меня перебором по жанру.

Зато следы работы читались, как накладная. Кто бы ни потрошил эту кабину, он шел по ней в порядке ценности: сначала навигация и вычислители, гнезда вскрыты первыми, аккуратно, фиксаторы отжаты, не сломаны. Потом связь, но не вся: передающий блок унесли, приемный оставили, он был намертво вварен в раму, возиться не стали. Потом мелочь: приборы, лампы, даже часть тумблеров повыдергана, это уже не демонтаж, это сбор урожая. И нигде ни одного рваного среза, ни одной сорванной резьбы. Работали не спеша, со светом, с инструментом, и работали, судя по слою пыли поверх следов, очень давно, тогда же, двадцать лет назад. Кто? Вопрос я себе задал и сам же снял с повестки: у поля не спрашивают, кто. У поля спрашивают, что осталось.

А осталось, если честно, издевательски мало. И я уже собирался вылезать, когда луч фонаря, обходя кабину по последнему протокольному кругу, зацепил угол за срезанным кабельным коробом.

Я стоял посреди мертвой кабины, светил по углам и произносил про себя инвентаризацию, чтобы не сползти в благоговение: приборная доска, выпотрошена. Пульт связи, треснувший экран, выпотрошен наполовину, приемный блок на месте, передающий унесен. Пол: обрывки проводов, битый пластик, крошка. Ценного: ноль. Экспедиция оставалась провальной, только теперь провальной с приключением, а это, как известно, та же цена, но хоть с музыкой.

У дальней стены, под срезанным кабельным коробом, среди обрывков проводов и битого пластика, валялся питбой. Армейского образца, крупнее гражданских, под слоем окалины и пыли, но силуэт не спутаешь: корпус-скоба под предплечье, экранный блок, гнезда сменных модулей. Его явно сорвало с креплений ударом, может, тем же, что пробил борт, отбросило в угол, и там он пролежал все эти годы, среди мусора, лицом вниз.

Я поднял его двумя руками, тяжелый, кило десять с окалиной, перевернул.

И в ту же секунду за моей спиной ожил пульт.

Не весь. Одна строка. На треснувшем экране связного блока мигнул огонек приемника, побежала строчка знаков, короткая, символов тридцать, мигнула еще раз и погасла. Все. Снова темнота, пыль в луче и тишина.

Я стоял с питбоем в руках и слушал собственное сердце, которое стучало где-то в шее. Потом сказал вслух, потому что вслух оно всегда убедительнее:

— Остаточный заряд. Дребезг контактов. Я тряхнул корпус, где-то замкнуло. Мертвое железо часто вздрагивает, спроси любого разборщика.

Разборщики действительно такое рассказывали: тронешь старую плату, а она мигнет тебе на прощание конденсаторной памятью. Физика, ничего личного. Я повторил про физику еще раз, для верности, убрал питбой в рюкзак, к болтам из нержавейки, и через минуту уже забыл про строчку на экране. Вот честно: забыл на годы. У меня в рюкзаке лежала находка, в часах жила поправка плюс четыре минуты, а снаружи ждал обратный маршрут, и голова, занятая делом, смахнула ту строчку в ящик «дребезг», где она и пролежала… долго. Дольше, чем следовало.

Почему я вообще взял этот питбой, спросите вы, если экспедиция шла за вычислителем, а питбой был мертвый, как все в этом квадрате? Отвечаю как технарь: по коренному правилу. Исправный корпус не бросают. Я осмотрел его при фонаре: корпус цел, трещин нет, порты живые, не выломаны, контакты под окалиной, но геометрия в норме, крышки модульных гнезд на месте. Армейский. Значит, живучий. Или наоборот: настолько мертвый, насколько армия умеет, у армии и то и другое выходит основательно. В любом случае: даже как корпус с портами он стоил на рынке больше, чем три ведра болтов, а если внутри уцелело хоть что-то, то это «что-то» было армейской элементной базой, за которую Чиптик снял бы фартук в знак уважения. Блок терраформеров я не нашел. Уходить совсем пустым было выше моих сил.

Обратная дорога вышла длиннее и хуже, и я до сих пор считаю ее самой полезной частью того дня, потому что она меня кое-чему научила.

Приборы к вечеру врали гуще. Компас уже не гулял, а вращался, медленно, безостановочно, как ложка в стакане, и толку от него не стало никакого. Часы, по ощущению, разогнались сильнее заявленной поправки. Небо затянуло высокой пылью, солнце размазалось в пятно, тени умерли, и мои ориентиры, рассчитанные на утренний косой свет, потерялись в ровной серости. У опрокинутой цистерны я взял, как думал, правильное направление, шел по нему двадцать минут и вышел к цистерне же. С другой стороны. Классика: без ориентиров человек ходит дугой, у каждого своя кривизна, моя, как выяснилось, заворачивала вправо.

Вот тут стало по-настоящему нехорошо. Не мистически, а арифметически: окно времени таяло, вода во второй фляге плескалась на донышке, а надвигающиеся сумерки в квадрате, где врет все, кроме оптики, отменяли и оптику. Я сел на ребро цистерны, запретил себе дергаться и провел ревизию активов. Ноги: есть. Карандаш и тетрадь: есть, но карта без теней слепа. Компас: труп. Часы: врут. Слух…

Слух.

Я закрыл глаза и стал слушать так, как слушал сплавы, гонку, насос второго контура. Тихий квадрат молчал, но молчал он, как я уже знал, не полностью: сквозь войлок этой тишины, на самом дне, через подошвы и через кости, шел гул. Лифт. Наш лифт, единственный звук планеты, который не выключался никогда, и он был не «где-то», он был там, где ему положено: на востоке, за горизонтом, за рабочими полями. Гул был слабый, размазанный, но у размазанного гула есть градиент: три шага в одну сторону, чуть глуше, три шага в другую, чуть плотнее. Ушами такое не берется, берется подошвами и терпением.

Я пошел по градиенту. Сто шагов, замер, послушал через ноги. Еще сто. Способ был мучительно медленный: с остановками я делал от силы два километра в час, вода кончилась на первом же привале, последние глотки я растянул по-взрослому, по глотку на замер, горло к концу склеивалось, и один раз, на осыпи, я оступился и съехал метра на два вместе с мелочью, отделавшись рваным рукавом отцовской куртки и ударом сердца, который почувствовал даже в пятках. Куртка, кстати, отработала как обещано: брезент выдержал, арматурина оставила на нем белый шрам, а на мне ничего. Гул плотнел медленно, как остывает чай, но плотнел, и через час с чем-то серость впереди расслоилась, и из нее вышел ржавый кран со своей согнутой стрелой, самый красивый подъемный механизм, какой я видел в жизни.

За последним номерным столбом мир включился обратно. Сразу, за десять шагов: зашуршала ветровая осыпь, заскрипело где-то железо, загудели дальние машины, и гул лифта встал на свое законное место, под подошвы, в полную силу. Я стоял и слушал этот грохот, этот скрежет, эту вечную несмазанную свалку, как… ладно, скажу как есть: как обнимают. Шум мира, оказывается, входит в состав воздуха. Не знал. Теперь знаю.