Страница 3 из 26
Глава 3
Вера
Я просыпаюсь от обиды. Кто-то забрал у меня канистру, и я никак не могу объяснить, что её нужно отнести детям. Ещё секунда — и я понимаю, что никакой канистры нет. Есть одеяло, в которое вцепилась моя правая рука, тусклая лампа за матовым плафоном и чужой кашель совсем близко.
Плечо болит. Не так, как вчера, когда я не знала, что именно во мне сломалось, а сосредоточенно, в одном месте. При попытке сесть к нему присоединяются голова и нога. Я укладываюсь обратно, сердитая на эту слаженную забастовку, и осторожно поворачиваю лицо к проходу между койками.
— Далеко собралась? — спрашивает парень в медицинской одежде, перехватывая мою кружку, прежде чем я успеваю задеть её локтем.
— Пока только понять, где я. Выше этого планы ещё не поднимались, — отвечаю я и морщусь: голос скрипит, словно долго молчала.
— Медпункт при полевой базе. Вчера вечером привезли. Воду маленькими глотками, сразу не вставай, — поясняет он, помогая мне приподнять голову.
Вчера вечером. Значит, та часть ночи, в которой я диктовала папин номер, не приснилась. Помню мужскую ладонь, белый край лотка, собственное раздражение от того, что забываю цифры. Остальное складывается плохо, и я не тороплюсь. Стоит потянуть за одно воспоминание — в ушах звенит сильнее.
На мне чужая просторная рубашка, левый рукав не застёгнут. Под ним повязка; правую голень поддерживает свёрнутое одеяло. Я шевелю пальцами ноги и с неожиданным облегчением вижу, что они слушаются. До этого боялась проверить.
— Надя? И люди, которые были в подвале? — спрашиваю я, отставляя воду обеими руками, чтобы не расплескать.
— Добрались до эвакуационного пункта. Нам передали, тебя отдельно просили успокоить, — отвечает он с улыбкой, будто ждал именно этого вопроса.
Я выдыхаю слишком резко, и сразу приходится кашлять. Парень даёт мне салфетку, а я закрываю ею рот и жду, пока успокоится дрожь. Из подвала я помню только свет фонарика и голос Нади. Уже успела придумать несколько страшных продолжений.
Телефон лежит в пакете на тумбочке. Я узнаю цвет чехла и тянусь к нему раньше, чем успеваю вспомнить про плечо. Экран вдавлен, на кнопку аппарат не откликается. В нём контакты, фотографии, незаконченные заметки — всё то, что вчера считалось частью меня, а теперь умещается в испорченный кусок пластика.
— Позвонить можно будет? Отец не знает, где я, — прошу я, положив пакет обратно.
— Координатор с ним связался. Скажу дежурной, что ты уже можешь говорить сама, — обещает парень, проверяя запись на листе у кровати.
Утро здесь узнаётся не по солнцу. Окна закрыты так, что через щели пробиваются узкие полосы света, и я не могу определить, с какой стороны двор. Просто в помещении становится больше голосов, приносят чай, кто-то просит выключить лампу над его лицом. Обыкновенная больничная жизнь продолжается в нескольких километрах от разваленного дома. От этого трудно привыкнуть к собственной постели: слишком недавно подо мной был битый бетон.
Врач приходит с чашкой, которую оставляет у двери, и долго расспрашивает меня о голове. Где болит, тошнит ли, помню ли своё имя. Последний вопрос раздражает, но я отвечаю и только потом понимаю, что он видит это раздражение и совсем не обижается.
— С плечом справились, голень сильно ушиблена. За головой понаблюдаем ещё, поэтому геройствовать сегодня не нужно, — говорит он, поправляя край повязки.
— А через сколько я смогу уехать? — спрашиваю я, стараясь не смотреть на оставленную чашку: он так и не успел сделать ни глотка.
— Ориентируемся на трое суток наблюдения, дальше по состоянию. Раньше обещать не буду. И дорога пока закрыта, — отвечает врач, присаживаясь на край соседнего свободного стула.
Я молчу. Трое суток звучат как чужая жизнь: столько воды можно развезти, столько фамилий уточнить. Но если он сейчас попросит меня пройти до двери, я вряд ли сумею доказать свою незаменимость. От этой очевидности злиться хочется ещё сильнее.
— Я могу хотя бы связаться с группой? У меня в тетради люди, которых надо отметить, — объясняю я, проводя ладонью по одеялу, чтобы занять пальцы.
— Можешь. Только не вместо сна и лечения, — соглашается он и наконец забирает свою чашку.
Он приходит, когда я пытаюсь снять с булки бумажную салфетку. Та прилипла намертво. Я ковыряю корку здоровой рукой, ненавижу эту булку и поднимаю глаза только после того, как у тумбочки останавливаются чужие ботинки.
Без каски его сразу не узнаю. Темноволосый, жёсткая линия рта, щетина, которую утром явно никто не собирался брить. На переносице след от пыли или старой царапины. Он не похож на человека, который должен помнить, кому нужна ещё одна салфетка, но замечает мою возню, берёт чистую из пачки и молча кладёт рядом.
— Вера Соколова? Макар Громов. Командир группы, которая вас вытаскивала, — представляется он, оставаясь у тумбочки.
— Значит, имя вы всё-таки узнали, — говорю я, прежде чем успеваю придумать что-нибудь более благодарное.
Он вопросительно приподнимает бровь. Я смотрю на его руки, вспоминаю, как держалась за рукав, и заставляю себя сказать нормальные слова.
— Спасибо. За меня и за остальных, — добавляю я уже тише, поднимая взгляд к его лицу.
— Остальным тоже досталось, но все из подвала вышли. Вам повезло, — отвечает он после короткой паузы, словно принимает благодарность и сразу прячет её подальше.
— До решения врача остаётесь здесь. По территории одна не ходите, к выходу только с сопровождающим, — говорит он таким тоном, каким, наверное, выдаёт распоряжения своим людям.
— Я что, под арестом? — спрашиваю я, отодвигая булку и чувствуя, как постепенно возвращается голос.
— Вы после сотрясения на военном объекте. Здесь не прогулочный двор, — отвечает он и смотрит на мою ногу, будто это дополнительный аргумент.
Вроде бы разумно. Только сказано так, что хочется немедленно встать и доказать обратное.
— Я работаю с гуманитарным центром. У меня документы, а не желание гулять у вас под окнами, — произношу я, стараясь не перейти на крик.