Страница 20 из 175
Здесь, в монашеском уединении, я собирался написать свою шестую книгу. Но с одним отличием. К тому времени реалии английской литературной профессии меня окончательно разочаровали: вежливые похвалы в воскресных газетах, за которыми следовали скудные доходы и застой в продажах. Рынок был перенасыщен и истощен. Даже порнография стала слишком распространенной, чтобы приносить прибыль. Поэтому я решил сменить тактику. Я напишу ультимативный универсальный советский пропагандистский роман, со всеми клише коммунистического катехизиса – гарантированные массовые продажи и восторженные отзывы. У меня будут банковские счета в рублях, злотых, форинтах, чешских кронах, леях и динах. Зимы я буду проводить на Черном море, лето – в Варшаве и Ленинграде, выходные – в Будапеште и Праге. Я буду жить как принц, а поскольку деньги будут за железным занавесом, мне не придется платить налоги.
Я решил пригласить Бориса провести месяц в Италии, во время отпуска я бы воспользовался его знаниями, а также мастерством кулинара. О книге я намеренно говорил уклончиво.
Было уже почти девять часов, и я ужасно проголодался. Я убрал гостевую комнату Иосифа Сталина, привел в порядок кухню, прочесал ванную, в которой под кучей «Крокодилов» за унитазом обнаружил баночку контрацептивов с надписью «Не использовать после июня 1964 года» (сексуальная жизнь Бориса была одним из немногих его действительно тщательно охраняемых секретов). Внезапно я вернулся в гостевую комнату и отодвинул кровать. Под ней лежала заплесневелая разбитая чашка, коробка разложившихся русских конфет, несколько неоплаченных счетов и два толстых пакета, обернутых в коричневую бумагу, скрепленную скотчем. Я выбросил остальной мусор и отнес два пакета в гостиную, где Борис допивал последнюю чашку кларета. Я положил один из пакетов на стол и принялся разрывать второй. Внутри была пачка чистой машинописной бумаги, толстой и грубой, как упаковочная, и, несмотря обертку, пожелтевшей по краям.
– Мы же не собираемся это хранить? – спросил я.
Борис подошел и, внимательно разглядывая бумагу, встал.
– Боже мой, – пробормотал он, – должно быть, я ее прихватил. Собираясь, я кидал в чемодан все подряд.
Он любовно погладил своими короткими пальцами верхний лист.
– Старая добрая советская машинописная бумага! Мы пользовались ею в сортире. Лучше, чем «Правда», – радостно усмехнулся он, – чистая!
– Ну, можешь с ней попрощаться, – сказал я, взяв оба пакета и направившись к двери.
– Хотя бы один, – крикнул он мне вслед, – нам надо оставить на память!
– Боже, в этой квартире все оставлено на память!
Я бросил оба пакета в кучу мусора в коридоре. Вернувшись, я увидел Бориса, стоящего посреди комнаты, заложив руки за голову, и хитро глядящего на меня.
– Знаешь, mon cher
[12]
[Мой дорогой (фр.).]
, эту бумагу не стоит выбрасывать. С ее помощью можно устроить хороший розыгрыш.
– Не понимаю.
– Нет?
Он опустил руки и взглянул на пишущую машинку Каменева на столе.
– Интересно, – медленно произнес он. – Интересно, сколько времени понадобится экспертам, чтобы его разоблачить.
Борис встряхнулся, как большая собака, и сказал:
– Ну же, хватит работать! Пойдем-ка куда-нибудь хорошо пообедаем.
Даже сейчас я не могу решить, родилась ли эта мысль именно в тот момент и додумались ли мы до нее одновременно.
Вновь о машинописной бумаге мы заговорили только за обедом. Борис повел меня в один из своих любимых ресторанов, грузинское заведение в Швабинге, оформленное в стиле железнодорожного вагона-ресторана XIX века с обитыми бордовым плюшем диванами и трио в грузинских национальных костюмах, игравшим проникновенную музыку на лире, флейте и балалайке. Борис заказал блины со сметаной, шашлык и бутылку дорогого грузинского вина.
Выбор ресторана был случайным, пойди мы куда-нибудь еще, все могло бы сложиться совсем иначе для нас обоих. Как бы то ни было, решающим фактором стало вино.
– Прекрасное «Мукузани», – проговорил Борис, осматривая только что принесенную официантом бутылку. На этикетке красовалась странная грузинская вязь, похожая на стенографию, нечто среднее между санскритом и арабским. – Одно из любимых вин старика Сталина, – добавил он. – Иногда он выпивал по три-четыре бутылки за вечер.
– Откуда ты знаешь?
Борис величественно пожал плечами:
– Мой отец иногда обедал с ним на его даче.
Он покатал вино во рту и энергично кивнул. Это всегда был напряженный момент, потому что я знал: он мог вернуть вино в ресторанах два, а иногда и три раза без всякой разумной причины.
– Все они были чертовыми пьянчугами, – продолжил Борис, беря горсть сладкого печенья. – Худшим был шеф госбезопасности Берия, он был просто отъявленным пьянчугой, а еще убийцей и насильником. Особенно он любил совсем юных девочек – от двенадцати до четырнадцати лет. Его окружение называло их «зелеными фруктами». – Он громко хихикнул. – Берия был очень либерален в отношении возраста согласия! Девушек выслеживали его личные охранники, иногда останавливали на улице и отвозили в особняк Берии в Москве, где он их держал. Если они сопротивлялись, он давал им снотворное в вине, после чего их родителей допрашивала госбезопасность. Тем, кто проявлял благоразумие, давали деньги и новую квартиру, иногда даже дачу или дом на Черном море, и, если они вели себя тихо, их оставляли в покое. В противном случае всю семью отправляли в лагерь.
– Об этом тебе тоже отец рассказывал?
– Отец и другие. Об этом упоминает в мемуарах Хрущев. По его словам, именно в этом Берию изначально обвинили при аресте – более ста случаев изнасилования.
Когда принесли блины, Борис с нетерпением поднял на них глаза, несколько мгновений в благоговейном молчании наблюдал, как блины снимали с раскаленной сковородки и щедро поливали сметаной. Едва официант поставил тарелку, Борис накинулся на них, как зверь.