Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 15

Глава 3 (33)

— Ходил, — сказала Стеша. — И ходит.

Она встала, прошлась по комнате, поправила зачем-то занавеску и села обратно.

— С января, — сказала она. — Первый раз в январе, я тебе тогда же и сказала, помнишь? Про человека, который спрашивал, не глядишь ли ты в пустые углы. Я тебе про него сказала честно.

— Сказала, — подтвердил Морозов.

— А чего не сказала — того, что он потом ещё приходил. В феврале. И в апреле. И в июле. — Стеша смотрела прямо, не отводя глаз, и Морозов видел, чего ей это стоит. — Всякий раз вежливо. Всякий раз с деньгами, которые я не брала. И всякий раз спрашивал не то, что ты думаешь.

— А что?

— Здоров ли ты, — сказала она. — Ест ли, спит ли, не пьёт ли. Нет ли за тобой чего дурного по службе. Не жалуется ли на голову. — Она усмехнулась криво. — Как тётка про племянника, ей-богу.

— И что ты отвечала?

— Правду, — сказала Стеша. — Что здоров, что не пьёшь, что ешь плохо, потому как в трактире у Пяти углов кормят дрянью. Про службу — что не жалуешься. Про голову — что не жалуешься тоже. — Она помолчала. — Александр Петрович, я тебе одно скажу: я ему за девять месяцев ни разу не сказала ничего, чем бы тебя можно было прижать. Ни про твои дела, ни про адреса, ни про списки твои. Спрашивал он и об этом — я говорила: не знаю.

— Он верил?

— А чёрт его разберёт, — сказала Стеша. — Он ведь не допытывался. Спросит, послушает и уйдёт.

Морозов сидел и смотрел в стакан.

Самое неприятное было в том, что он ей верил. Верил не из слабости, а по ремеслу: человек, который девять месяцев скрывал бы такое, не сказал бы сегодня, — а если бы всё-таки решил сказать, то сказал бы иначе, с оправданиями и слезами. Она же выкладывала сухо, по пунктам, как выкладывают то, что давно составлено в голове.

— Отчего молчала?

Стеша ответила не сразу.

— Сперва оттого, что не видела беды, — сказала она. — Ну, ходит человек, спрашивает, здоров ли чиновник. Мало ли. Я про своих гостей и не такое рассказываю, у меня ремесло такое.

— А потом?

— А потом — оттого, что испугалась, — сказала она. — Не его. Тебя. Ты, Александр Петрович, человек-то хороший, а поглядеть на тебя со стороны — ты человек, который всё выясняет. И я подумала: скажу — и ты начнёшь выяснять. И либо тебя убьют, либо ты меня выгонишь из своей жизни, а мне... — Она остановилась и договорила ровно: — А мне это неудобно.

Слово она подобрала так, что Морозов на секунду отвернулся к окну.

— Он тебе платил?

— Он мне трижды деньги оставлял на конторке, — сказала Стеша. — Первый раз три рубля, потом двадцать пять, потом сто. Я их не тратила. — Она встала, отперла конторку и выложила на стол пачку: три бумажки, аккуратно перевязанные ниткой. — Вот. Сто двадцать восемь рублей. Я их держала на случай, ежели придётся тебе объяснять.

Морозов посмотрел на деньги, потом на неё.

— Стеша. Ты понимаешь, что я обязан теперь сделать?

— Понимаю, — сказала она. — В дело подшить. Вещественным доказательством.

— Да.

— Ну и подшивай, — сказала она. — Я тебе на них расписку дам, и в протокол под запись всё повторю, как сказала. Только знаешь чего? — Она села, и голос у неё сделался усталый. — Ты сегодня четверым соврал, чтобы проверить, кто из них тебя продаёт. Я тебе за девять месяцев ни одного человека не сдала, окромя тех, кого сама считала мразью. Я тебе дом свой открыла, я тебе браунинг дала, я за тобой к Никольскому Дуняшку посылала, чтоб ты один не пропал. А ты пришёл и стал мне про кладовую на Гороховой врать.

Морозов молчал.

Он мог объяснить, что иначе было нельзя, что опыт требует чистоты, что он проверял всех четверых, а не её одну. Всё это было правдой. Всё это ничего не стоило.

— Прости, — сказал он.

— Прощаю, — сказала Стеша. — Ты только не приходи с неделю. Мне надо отойти.

Уже в дверях, надевая пальто, он спросил — не для дела, а потому, что не спросить не мог:

— Стеша. Ты за девять месяцев про меня хоть раз подумала, что я тебя используешь?

— Кажный день, — сказала она спокойно. — И ты про меня. Мы, Александр Петрович, с тобой на том и сошлись: ты знаешь, чем я живу, я знаю, чем ты. Меня не это обидело.

— А что?

— А то, что ты сегодня врал плохо, — сказала Стеша. — Ты, когда врёшь по делу, — соловей. А мне соврал так, что я в первую минуту поняла. — Она усмехнулась невесело. — Дурак ты, Морозов. Это ж значит, что ты со мной разучился.

Он ушёл в первом часу ночи и всю дорогу до Свечного шёл пешком, и в голове у него стояла не Стеша, а простая арифметика.

Иван Иванович девять месяцев справлялся о его здоровье. Не о делах, не о списках, не о том, куда он ходит. О том, ест ли и спит ли.

Так справляются не о противнике.

Так справляются о вложении.

Разработка ретушёра Гроховского заняла пять дней и кончилась так, как Морозов и ждал, — но кончилась не сама собой, и это оказалось самым важным.

Прежде того, впрочем, вернулись выдумки — две из четырёх, и вернулись быстрее, чем он рассчитывал.

Первой пришла та, что была отдана приставу. В воскресенье околоточный Рождественской части доставил в отделение задержанного «по приметам»: мещанина без пальца на левой руке, взятого в трактире у Пяти углов. Мещанин оказался сапожником, палец потерял на сенокосе в девятьсот шестом, к фотографии отношения не имел никакого, и Морозов, извинившись, отпустил его через час. Ловушка сработала вхолостую и ровно так, как задумывалось: пристав пересказал приметы, приметы пошли по частям, и по ним поймали невиновного. Это было не свидетельство измены, а свидетельство того, как в этом городе устроен слух.

Вторая вернулась во вторник, и вернулась иначе.

В ателье «Светопись», опечатанное с четверга, ночью залезли.

Взломали не парадное — чёрный ход со двора, аккуратно, отжав дверь. Печать не сорвали: её сняли и после приладили обратно, и, если бы городовой не был из старательных и не отметил, что сургуч лежит «не тем боком», о взломе узнали бы через неделю.

Морозов приехал в семь утра и обошёл ателье трижды.

Не тронуто было всё: касса, аппараты, приёмная, шкаф с негативами. Не тронуто — кроме павильона, где кто-то отодвинул от стены оба рисованных задника, «балюстраду» и «морской вид», и оставил их отодвинутыми.

Он стоял перед этими задниками довольно долго.

Про пластину, будто бы найденную за задником в павильоне, он сказал ровно одному человеку на свете: надзирателю Дроботову.

Морозов вернулся в отделение, сел за стол и написал на листке три строки — не в тетрадь, а на клочок, который потом сжёг: