Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 15

«Пристав — вернулось через часть, вхолостую.

Бекетов — не вернулось.

Стеша — не вернулось (сказал сам).

Дроботов — вернулось в ту же ночь, взломом».

Он просидел над этим клочком до сумерек. И, просидев, сделал то, чего ни один инспектор из внутренних отделений в его прежней жизни делать не стал бы: пошёл и рассказал всё Дроботову сам.

Но это было после. А сначала кончилась разработка ретушёра.

По документам всё держалось. Осип Мартынович Грох, двадцати шести лет, из Варшавы, в девятьсот девятом привлекался по краже со взломом — привлекался, впрочем, третьим лицом и был отпущен через месяц: хозяин лавки, у которого он служил, оговорил его сгоряча, а после взял слова назад. Долг в двести сорок рублей существовал: занимал на лечение матери, платил исправно, просрочек не имел.

Оставалось показание газетчика — единственная настоящая улика.

Морозов поехал к газетчику сам, на четвёртый день, и пробыл с ним три четверти часа.

Ехал он туда без всякой надежды: свидетель был проверен Дроботовым, показание записано, и по всем правилам ремесла перепроверять надзирателя с тридцатилетним стажем означало обидеть его без пользы. Но правило у Морозова было своё, вывезенное из другого века и там же не раз спасавшее: единственную улику всегда проверяй сам.

Газетчик, парень лет тридцати по прозвищу Косой, торговал вечерними выпусками у Владимирского с весны. Ретушёра знал: тот покупал у него газету через день. Стоял ли Гроховский на углу в четверг в одиннадцатом часу?

— Стоял, — сказал Косой.

— Как ты его разглядел? Темно.

— Фонарь.

— Фонарь на углу или через дорогу?

— На углу, — сказал Косой уверенно.

Фонарь на этом углу, как Морозов установил накануне у городской управы, стоял через дорогу и с апреля не горел: его свернули ломовиком, и починка была назначена на октябрь.

— А в чём он был?

— В пальто.

— В каком?

— В сером, — сказал Косой и вильнул глазом.

Пальто у Гроховского было одно, чёрное, и Морозов видел его на вешалке при обыске.

— Слушай меня внимательно, — сказал он тогда, и сказал тем самым голосом, от которого люди плывут. — Ты человека под каторгу подводишь. Не под арест — под каторгу, ему за это двадцать лет дадут. Я сейчас уйду и вернусь через час с приставом, и ты повторишь всё под протокол, и через два месяца в суде тебя спросят про фонарь, который не горит с апреля, и про серое пальто, которого у него отродясь не было. И тогда, братец, сядешь ты. Или говори сейчас.

Косой продержался минуты полторы.

Потом сказал: подошли. В пятницу утром, часов в семь, у него, у лотка. Двое — молодые, чистенькие, не из полиции и не из воров, «вроде приказчиков». Дали десять рублей. Сказали: придёт полиция спрашивать, кто тут вечером ходил, — скажи, что видал ретушёра фотографа, стоял, на окна глядел. И ничего больше. И не бойся: ты в свидетелях, тебя не тронут.

— Опознаешь?

— Одного, — сказал Косой. — Второй в стороне стоял.

Морозов записывал, и рука у него была твёрдая, а внутри всё пело нехорошим, злым звоном.

Вот оно.

Не догадка, не столбец в тетради, не вопрос Свищова у калитки. Вот оно, в протоколе, за подписью свидетеля: убийцу ему подложили. За сутки до того, как сыскное отделение начало искать, кто-то уже знал, кого следует найти, — и заплатил за это десять рублей.

Гроховского он освободил в тот же вечер — сам, не поручая никому.

Ретушёр вышел из-под стражи серый, с трясущимися руками, и на лестнице сел на ступеньку, потому что ноги не держали.

— Осип Мартынович, — сказал Морозов, присев рядом. — Вас оговорили. Не полиция — посторонние. Я обязан вам это сказать, потому что вы шесть дней просидели ни за что.

— Кто? — прошептал Гроховский.

— Пока не знаю. Двое молодых, чистеньких, вроде приказчиков. — Морозов посмотрел на него. — А теперь подумайте и скажите мне: отчего именно вы? Отчего не сторож, не мальчик-посыльный, не приходящая женщина? Кому в этом городе удобно, чтобы за смерть Риделя сел ретушёр?

Гроховский думал долго.

— Тому, — сказал он наконец, — кто знал, что я в коробку не заглядывал. Всякий, кто в неё заглянул бы, стал бы после торговать карточками, и его бы нашли. А я не заглядывал, у меня и найти нечего, стало быть, я... — Он сглотнул. — Стало быть, я удобный. Меня посадят, а карточки останутся у того, кто взял.

— Верно, — сказал Морозов. — Идите домой. И, Осип Мартынович: если те двое к вам придут — не разговаривайте, а бегите ко мне.

Дроботов, узнав про газетчика, побагровел так, что Морозов испугался за старика.

— Меня, — сказал надзиратель сдавленно. — Меня, тридцать лет служащего, как мальчишку... Он же мне сам в руки шёл, этот Косой! Четвёртым! Я пятерых обошёл, и он — четвёртый!

— Кузьма Игнатьевич.

— Да я его...

— Кузьма Игнатьевич, — повторил Морозов. — Сядьте. Я вам сейчас скажу вещь, которую вам будет неприятно слышать, а мне неприятно говорить.

Дроботов сел.

— В четверг я вам соврал, — сказал Морозов. — Про пластину, найденную за задником. Никакой пластины нет. Я соврал вам, чтобы проверить, вернётся ли ко мне эта выдумка со стороны. Тем же вечером я соврал Аполлинарию Львовичу, приставу и ещё одному человеку — каждому своё.

Надзиратель смотрел на него исподлобья, тяжело.

— Стало быть, вы и меня проверяли.

— Проверял. И, Кузьма Игнатьевич, скажу вам самое неприятное: моя выдумка вернулась. В ночь на вторник в ателье залезли и отодвинули оба задника в павильоне. Про пластину за задником знали двое: я и вы.

Дроботов побледнел так, что Морозов встал и подвинул к нему графин.

— Погодите, — сказал он. — Я не кончил. Я сегодня полдня просидел над этим и вот к чему пришёл. Вы человек, который тридцать лет в сыске и который вчера при мне чуть не расшибся от злости, узнав про газетчика. Вы вчера сказали жене, что нам «кто-то ворожит». Такое не играют.

— Так кому же я сказал? — глухо спросил Дроботов. — Я ж и правда никому...

— Кому вы говорили в четверг вечером? Вспоминайте всё подряд, включая пустое.

Надзиратель сидел, шевеля губами.

— Дома был, — сказал он. — Жене. Жена глухая, ей всё равно. После в трактир зашёл на Разъезжей, ужинал... Там с Ерофеичем сидели, с городовым нашим бывшим, отставным. Я ему... — Он остановился, и лицо у него стало серое. — Я ему хвастал, Александр Петрович. Что дело у нас интересное и что скоро карточку напечатаем и увидим, кто там снимался. Вот и всё, чем хвастал.

— А Ерофеич?