Страница 7 из 15
Глава 3 (18)
Розыск трубочиста Гущина пошёл, как идут все розыски в большом городе: широко и без толку. Приметы разослали по частям, в ночлежных домах спрашивали, извозчиков на Николаевском вокзале опрашивали. Гущин не находился. Морозов и не рассчитывал: человек, который две недели ходил в лайковых перчатках и месяц готовил убийство, знает, что делать в первые дни.
Он рассчитывал на другое: Гущину надо продать застёжку. Значит, надо дождаться его у покупателя.
И тут в деле открылась та дверь, ради которой Морозов, если начистоту, и вцепился в него так крепко.
Антиквар Штоль держал лавку в Гостином, в глухом ряду, где торгуют не покупателям, а знатокам: старое серебро, иконы дурной сохранности, монеты, «предметы старины по случаю». Морозов помнил его по февралю: лысый немолодой человек, простоявший всю панихиду по Ольге Дмитриевне у самой ограды с непокрытой головой и ушедший, ни с кем не заговорив.
Он пришёл к нему в среду, к вечеру, когда лавки пустеют, и выложил на прилавок пуговицу — ту, из архивной папки, изъятую по описи.
— Августин Иванович. Мне нужно знать, что это.
Штоль взял пуговицу двумя пальцами, поднёс к лампе, повертел, поскрёб ногтем ободок, взвесил на ладони. Лицо у него сделалось спокойное и внимательное, как у Штейна над телом.
— А вторую вы мне не покажете? — спросил он.
Морозов помолчал секунду.
— Отчего вы решили, что есть вторая?
— Оттого, что таких не бывает по одной, — сказал Штоль. — Это, милостивый государь, не пуговица. То есть теперь она пуговица: её сделали пуговицей — просверлили дырки, обточили. А была она бляшкой. Нашивной бляшкой с пояса или с оплечья, литой, и не европейской работы. Видите узор по ободку? Это не растительный орнамент, это зверь. Оленья морда, сильно упрощённая, в круг. Такие вещи находят в курганах по Иртышу и по Оби, и в Петербурге они бывают двумя путями: через учёные общества — и через мужиков, которые копают бугры и везут находки на продажу.
Он положил пуговицу и посмотрел на Морозова.
— Бугровщики, — сказал Штоль. — Так их зовут. Раскапывают старые могилы в степи. Промысел старинный, ещё при Петре Алексеевиче ходили, а нынче реже, но ходят. И раз в десятилетие случается, что кто-нибудь из них вскрывает богатый бугор, и тогда на рынок разом выходит партия вещей одного набора. Одного, понимаете? Из одной могилы. Их видно: одинаковый сплав, одинаковая земляная патина, один зверь по ободку.
— Такая партия была?
Штоль долго молчал.
— Была, — сказал он наконец. — Лет девять или десять тому. Тогда по Петербургу разошлась партия — пряжки, бляшки, застёжки, гривна, ещё что-то. Через третьи руки, порознь, тихо. Я сам купил две вещи и обе продал. И, — он потёр лысину, — и, надо вам сказать, с той поры я об этих вещах слышал больше, чем мне бы хотелось.
— Что именно?
— То, чего я вам, как человек здравомыслящий, повторить не могу без ущерба для репутации, — сухо сказал антиквар. — Что их ищут. Что за ними ходит покупатель, у которого всегда есть деньги и который не торгуется. Что люди, у которых эти вещи оставались подолгу, имели неприятности. — Он поднял глаза. — Я вам скажу иначе, так будет честнее. Ольга Дмитриевна Верейская была моей покупательницей четырнадцать лет и, смею думать, приятельницей. Она однажды сказала мне странную вещь: что различает некоторые предметы... по особому признаку, которого другие не видят. Я, разумеется, счёл это дамской фантазией. А в январе она пришла ко мне и спросила, могу ли я найти ей человека, который скупает такие вещи, и не через посредника, а лично. Я сказал, что не могу, и посоветовал ей не любопытствовать. — Штоль снял очки и стал протирать их платком, очень тщательно. — Через три недели её убили на льду. Так что, милостивый государь, спрашивайте. Я отвечу на всё.
— Хорошо, — сказал Морозов. — Тогда первый вопрос. Вы сказали: купил две вещи и обе продал. Кому?
— Первую — покойному инженеру Верейскому, в девятьсот четвёртом. Овальный медальон с тёмным осколком под стеклом; осколок, между нами, к медальону отношения не имеет — вставлен позже, кустарно. Верейский взял его в подарок жене и заплатил, помнится, восемнадцать рублей. — Штоль усмехнулся невесело. — Восемнадцать рублей, милостивый государь. За вещь, из-за которой её потом убили на льду.
— Вторую?
— Вторую я продал в девятьсот шестом, и вот тут вам будет любопытно. Пришёл покупатель — сам, в лавку, без рекомендаций. Спрашивал прямо: нет ли предметов из известного мне сибирского поступления. Я сказал, что есть одна пряжка. Он не торговался. Заплатил, сколько я назвал, и ещё сверх того — за то, чтобы я сообщал ему, если пройдёт что-нибудь подобное.
— И вы сообщали?
— Дважды, — сказал антиквар и посмотрел Морозову в глаза. — Я не знал тогда ничего, кроме того, что человек собирает коллекцию, а это в моём ремесле обыкновенная и почтенная вещь. В третий раз я не сообщил. Это было в девятьсот десятом, и к тому времени я успел узнать, что у двоих моих знакомых, продавших ему вещи, потом были неприятности, а третий, отказавшийся продать, умер. — Он помолчал. — Я закрыл лавку на неделю, уехал в Ригу к брату и по возвращении сказался больным. Больше он не приходил. Я жив, как видите. Полагаю, оттого, что у меня ничего нет: я торгую, а не держу.
— Опишите его.
— Не сумею, — с досадой сказал Штоль. — Я четыре года стараюсь и не сумею. Роста среднего. Одет прилично, неброско. Говорит тихо и вежливо. Всё. Я, милостивый государь, сорок лет разглядываю клейма в лупу и запоминаю их наизусть, а его лица не помню. И знаете, что я вам скажу? Я думаю, это не потому, что у него лицо незаметное. Это потому, что он всегда стоит против света. Всегда, понимаете? В лавке, в дверях, в лавке моего соседа. Я после сообразил и ужаснулся: это ведь навык. Это человек, который годами приучал себя не оставлять лица.
— Перстень поверх перчатки, — сказал Морозов.
Штоль вздрогнул так, что стукнулся локтем о прилавок.
— Вы его видели?
— Нет. Мне его описывают четвёртый раз, и всякий раз одинаково.
Из лавки Морозов вышел в темноте, и в голове у него укладывался новый порядок вещей.
Одна могила. Один набор. Девять или десять лет назад партия разошлась по Петербургу — и с тех пор кто-то её собирает обратно, вещь за вещью, за деньги, а где не выходит за деньги — иначе. Сорок одна запись в списке Ольги Дмитриевны за одиннадцать лет — это не сорок одна разная диковина. Это, надо полагать, один клад, растащенный по чужим комодам.
А теперь главное, ради чего стоило мёрзнуть в этом веке.