Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 141

Под ногами была галька, и она ехала. Это выяснилось на первой же смене: человек, отходящий вбок, едет пяткой, и я потом полдня не мог понять, почему на отработке всё было чисто, а тут поехало, — а потому, что отрабатывали мы на утоптанной земле во дворе.

А лицо человека напротив на второй минуте становится очень обыкновенным. Не страшным, не злым. Красным, мокрым, с открытым ртом, как у мужика, который таскает мешки в гору. Он смотрит не на тебя, а на твоё копьё, и вот это и есть единственное, что тебе про него нужно знать.

Это, между прочим, было единственное, о чём мы с Кинтом спорили в ту неделю: он говорил — пусть меняются, когда устанут.

Я сказал: тот, кто устал, уже не сможет отступить в сторону.

Он согласился на четвёртой смене, когда увидел, как это выглядит.

А на шестой смена не получилась.

Передняя тройка пошла вбок, задняя пошла вперёд, и один из передних — тот самый, что ехал пяткой, — не ушёл, а остался, и на его месте оказалось двое, а слева открылось.

Секунды три. В проходе шириной в три шага три секунды — это очень много.

Туда влезли двое, и один достал мужика из второй тройки в бедро, и его выволакивали назад по гальке за подмышки, и он орал.

Дыру закрыли собой те, кто стоял ближе, — без всякого счёта, просто телами, — и я тогда впервые за весь бой заорал не число, а что-то совершенно бессмысленное.

Мы восстановили счёт через две смены. Стоило это одного человека на носилки и, я думаю, лет пяти моей жизни.

А они не менялись.

Вот в чём было дело, и я на это надеялся, но не был уверен.

Они пришли не воевать. Двадцать лет тут никто не сопротивлялся, и последний раз строй против строя они, наверное, видели где-то в другом месте и очень давно.

Впереди у них стояли лучшие. Естественно — лучшие лезут первыми.

И эти лучшие простояли в проходе первую попытку целиком, минут пять.

К концу пятой минуты они выдохлись.

А я к этому моменту сменил своих трижды.

Они откатились первый раз на седьмой минуте.

И отогнали их не мы.

Потому что впереди у них стояли уже не лучшие, а те, кто оказался под рукой, а против них выходила третья по счёту свежая тройка, и это стало заметно.

Второй раз они полезли немного погодя и полезли умнее: попробовали одновременно с двух сторон, послав человек восемь по камням левее, вдоль скального выступа.

Там нет прохода. Там надо лезть, и лезть с занятыми руками.

Их встретили сверху камнями — не пращники, у тех уже кончались боеприпасы, а бабы с террасы.

Ушли.

Между второй попыткой и третьей вышла пауза, и за неё я один раз сходил наверх.

Раненых таскали во двор за обводом, где Дулла с четырьмя женщинами устроила то, что я неделю назад назвал бы перевязочной, а на деле это была утоптанная площадка под навесом из шкур, вода в трёх питтах и полотняный свёрток с сухими травами.

К этому часу у неё лежало одиннадцать.

Я простоял там недолго и больше не поднимался.

Дело было не в том, что некогда, хотя было некогда. Я увидел, как она работает, и понял, что мне там делать нечего.

Она не суетилась. Она распределяла.

Она смотрела на человека три секунды и говорила одно слово, и его несли либо в тень к стене, либо ближе к воде, либо в дальний угол.

При мне принесли парня с распоротым животом. Она посмотрела на него ровно те же три секунды и сказала:

— Туда.

Дальний угол я понял на второй минуте.

Туда клали тех, с кем она ничего не могла.

Я тогда, стоя у входа, подумал одну вещь, которую до сих пор считаю правильной.

Я неделю учил их всему, чему успел: узлам, счёту, сменам, повторению своими словами.

А сортировку раненых — то есть самую тяжёлую и самую страшную работу, которая есть на войне, — она умела сама.

Без меня. Тридцать лет.

Я ей только воду наладил.

Третий раз был на исходе получаса, и вот он был самым тяжёлым.

Тогда они уже поняли про проход.

Они пустили вперёд восьмерых со связанными в один ряд щитами — не щитами даже, а плетёнками, обтянутыми шкурой, которые у них лежали на вардах, — и пошли не рывком, а шагом, вплотную, упираясь.

Это была правильная работа.

Они дошли до нас и стали давить, и в проходе стало тесно так, что копьё уже не поднять, и всё свелось к тому, кто кого передавит.

Вот тут нас чуть не сломали.

Вытащил нас Кинт.

Он в этот момент стоял во второй тройке и должен был выйти вперёд через сорок секунд.

Он не стал ждать смены.

Он вылез на скальный выступ сбоку — там метра полтора высоты и вполне можно встать, если не бояться, — и оттуда крикнул одно слово, и это единственное слово, которое я в том бою услышал сверху:

— Сюда!

Кричал он не нам. Он кричал им — чтобы подняли головы.

И пока верхние поднимали головы, он бил копьём поверх плетёнок, сверху и сбоку, в тех, кто давил во втором ряду.

Их строй стоял на том, что они упираются друг в друга.

Когда трое из второго ряда сели, первый ряд остался без опоры.

Мы их продавили обратно за двадцать секунд.

Я потом спросил его, откуда он взял.

Он не понял вопроса.

Он не «взял» ниоткуда. Он увидел, что давят, и увидел камень сбоку, и полез, потому что оттуда достаёт.

Двадцать два года и ни одного дня учёбы.

Я после этого перестал ему что-либо объяснять про бой.

Мы потеряли у прохода четверых.

Первым — молодого парня из дома Куннар, во вторую смену, я даже не успел увидеть как.

Второго и третьего — в третью попытку, когда давили.

А четвёртым был человек, о котором я хочу сказать отдельно.

Его звали Ме́тти, ему было тридцать восемь, и это был один из тех пятерых, которые вчера ночью связали троих детей и повезли их в Ниппу.

Один из тех, кого Акар не дал тронуть и о ком сказал: завтра они нам нужны.

Он стоял в третьей тройке. Он вышел вперёд по счёту, отработал свои полторы минуты и не отступил в сторону, когда я скомандовал смену.

Я крикнул второй раз. Он не отступил.

Я потом полгода думал, почему.

Может, не слышал — там было шумно. Может, не мог: там было тесно.

А может, он просто не собирался отступать, потому что вчера при всех вёз чужого мальчишку отдавать и потому что стоял он в двадцати шагах от людей, которые это видели.

Его сняли на второй минуте сверх смены.

Он умер к вечеру, у Дуллы, и я к нему не подошёл, и это ещё одна вещь, за которую мне до сих пор неловко.