Страница 87 из 141
Я сидел на осыпи, дышал и смотрел вверх.
Мерсо был уже на середине расщелины.
Я пошёл за ним.
Это было глупое решение, и я его принял без раздумий, и, если бы у меня было десять секунд подумать, я, наверное, принял бы то же самое, потому что считать тут было нечего.
Если он дойдёт до Кунды и подожжёт растопку — с моря увидят.
И тогда они придут не завтра к полудню, как ждут все.
Они придут ночью.
Расщелина.
Та самая, в которой месяц назад он едва не сбросил меня с карниза.
Только тогда я лез вверх за человеком, знавшим её с детства, а я её видел один раз.
Теперь я ходил по ней шесть раз. Я знал, где плитка едет, где надо ставить ногу на выступ, где жёлоб делает колено и где можно срезать. Я его догонял.
На третьей трети я сорвался.
Взялся правой за знакомый выступ — за тот самый, за который брался шесть раз, — и рука поехала.
Я успел поймать левой и повис, и висел, наверное, секунду, и за эту секунду успел понять, почему. Мизинец.
Он у меня не работает с той ночи. Первые недели он был как чужой совсем, потом отошёл — я даже стал считать им пульс и обрадовался, — но до конца не вернулся. Подушечка чувствует, а хват на четверть слабее, и я про это забыл, потому что за два месяца ни разу не висел на одной руке.
Мокрая ладонь, скользкий камень и четыре пальца вместо пяти.
Я подтянулся, встал на выступ и полез дальше, и очень старался про это больше не думать, и думал об этом весь оставшийся подъём.
Я догнал его наверху, уже на кромке, метрах в трёхстах от мыса.
Он услышал и обернулся.
И побежал.
Мы бежали эти триста метров, и он выигрывал, потому что был свежее, а я в тот момент бежал, честно говоря, на одном упрямстве, и последние сто метров у меня перед глазами всё было в чёрных пятнах.
Он добежал до ямки за гребешком, за дальним створным камнем. Присел.
И у меня не было ничего, чем в него бросить, потому что копьё я оставил на берегу, а бросать нож я не собирался.
Он разжёг с третьего раза.
Я слышал стук — они высекают искру камнем о камень, — и увидел дым.
Тонкий, сначала белый, потом чёрный и жирный, потому что растопка была смолистая, и я сам её нашёл в июле под плитой и не тронул, чтобы не спугнуть.
Я не тронул её тогда, потому что хотел взять человека. Три месяца.
Я успел за секунду до того, как он поднял с земли плоский камень-экран.
Столкнулись мы у самого края.
Он опять не стал драться. Он и в этот раз не собирался меня убивать — он просто снова начал делать то, что умел: давить и толкать в сторону обрыва.
Только теперь мы были не в узком жёлобе, где мне некуда деться.
Мы были на плоской макушке мыса, тридцать метров в поперечнике, и у меня была опора.
Я забрал его руку, сбил равновесие и положил его на камень.
Так же, как Кинта. Только Кинту я поймал затылок.
Этому не стал.
Он лежал подо мной, я держал ему руку на излом, и он не дёргался.
Огонь горел в трёх шагах.
Я мог его затоптать.
И вот тут случилось то, что я до сих пор не могу разложить как следует, а я пробовал много раз.
Он посмотрел на меня и сказал.
Он говорил на своём — быстро, отрывисто, я разобрал слов десять из сорока. Я разобрал: «двое». Я разобрал: «поздно».
И я разобрал: «уже видели».
Я обернулся. Он был прав.
Дым стоял в воздухе уже давно. Тонкий чёрный столб, поднявшийся выше гребня, при полном штиле, — ветер лёг в тот день окончательно, и дым шёл прямо вверх и стоял.
Его было видно от горизонта.
Затопчешь — не затопчешь, разницы уже нет: тот, кто смотрел в эту сторону, посмотрел.
Я отпустил его руку.
Не из милосердия. Просто потому, что держать его больше не имело смысла, а сил у меня не оставалось ни на что вообще, и я, помню, сел прямо там, где стоял.
Он поднялся на четвереньки. Посмотрел на меня.
И пошёл к краю.
Я не сразу понял, что он делает.
Я решил, что он обходит меня, чтобы уйти по кромке к расщелине.
Он шёл ровно, не оглядываясь, до самого края, и на краю не остановился.
Я успел.
Я успел рвануться и поймать его за руку — за ту самую левую, с багровой полосой через всё предплечье, которую я ему распорол месяц назад. И держал.
Он висел, упираясь ногами в камень, и был он тяжелее меня килограммов на десять, и я лежал грудью на кромке и держал его правой, потому что левой упирался.
Той самой правой. Четырьмя пальцами.
Я держал его секунд восемь.
Я его звал.
Он на меня смотрел.
Он не вырывался и не помогал.
Он просто смотрел на меня снизу вверх спокойно, как смотрел на всё, — и рука у него поехала.
Она была в крови и в поту, и шрам был скользкий, и он не сжал пальцев.
Он не сжал пальцев.
Он упал с двадцати метров на камни.
Не в воду. В воду с этой стороны нельзя — там под обрывом гряда.
Я лежал на кромке ещё, наверное, минуту, глядя вниз.
Потом отполз и сел.
Огонь за спиной догорал: смолистая растопка выгорает быстро, вся вспышка короткая.
Мне даже не пришлось его тушить.
У меня двое.
Он сказал мне это месяц назад, сидя у обвода, когда пришёл просить не копать дальше.
Он их не спас.
Он двенадцать лет жёг этот огонь и последний раз зажёг его для того же, для чего первый: чтобы всё прошло по порядку, чтобы пришли спокойные, чтобы взяли, что положено, и ушли.
Он до последней секунды считал, что делает единственное, что удерживает остров от беды.
И я до сих пор не берусь сказать, что он ошибался.
Того старика, что сидел, привалившись к борту, откачали.
Ему разбили голову сзади камнем — не убивая, чтобы не убивать, — и он два дня не помнил, какой сегодня день, а на третий стал помнить и всё рассказал, и рассказанное сошлось с тем, что я видел с воды.
Второго нашли к вечеру, у гряды, ниже по течению вдоль обрывов.
Я поставил их туда пять дней назад — обоих, обоим за шестьдесят, — и поставил я их потому, что молодых было жалко.
Я решил, что варда в Ниппе — тихое место. Дальний угол острова, куда никто не ходит и куда чужой придёт в последнюю очередь.
Я поставил двух стариков охранять единственную большую лодку острова от чужих. Их убили свои.
И вот тут я наконец дошёл до второго пункта, который сам же читал вслух на гребне восемь часов назад.
Никогда не снимайте охрану основного объекта. Что бы ни горело.