Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 96

Лицо отца. Не мертвое – живое. Как он выглядел до того, как пуля забрала у него все. Широкие плечи, борода с проседью, руки – огромные, теплые, которыми он подбрасывал меня в воздух, когда мне было пять. Я летел и верил, что он поймает. И он ловил. Всегда.

Потом перестал.

Потом пришла война, и он потерял руку, и братьев, и себя. И стал другим человеком – тихим, сломанным, с глазами, в которых стояла вода. Он хотел мира. Говорил: «Хватит крови. Мы должны строить, а не стрелять». И Хасан смотрел на него с презрением, потому что для Хасана мир – это слабость, а слабость – это смерть.

Хасан оказался прав. Для отца – мир стал смертью. Пуля в спину, у собственных ворот, на глазах у собственного сына.

Я видел. Мне было девятнадцать. Я стоял у окна и видел, как отец падает, и видел, как Хасан стоит рядом – руки в карманах, лицо спокойное, как будто смотрит, как идет дождь. Не дернулся. Не крикнул. Не достал оружие.

Стоял. И смотрел.

И я знал. С той секунды – знал. Не догадывался, не подозревал — знал. Как знаешь, что небо – наверху, а земля – внизу. Аксиома.

Хасан убил моего отца. Не своими руками – он слишком умен для этого.

Но его молчание, его неподвижность, его спокойное лицо – это был приговор, который он вынес и исполнил чужими руками.

Я поклялся. Тогда, у окна. Молча, без свидетелей, без Корана. Поклялся себе. Что найду. Что убью. Что верну то, что он забрал.

Пятнадцать лет прошло. Я до сих пор не выполнил клятву. И вот – он опять. Четыре пули. Я все еще жив. Он все еще дышит. Кто-то из нас должен перестать.

Бред накатывал волнами. Реальность мерцала – то четкая, то размытая, как радиоволна, которую никак не поймаешь. Я видел: потолок. Лампу. Тень на стене. Потом – лицо брата Султана. Младший. Девятнадцать лет. Фугас на дороге к аэропорту. Закрытый гроб. Мама не хотела закрытый гроб, она хотела увидеть его лицо в последний раз. Ей не дали. Потому что лица — не было.

Я помнил его смех. Султан смеялся так, что дрожали стены. Громко, запрокинув голову, до слез. Он смеялся за день до смерти. Рассказывал анекдот. Я не помню анекдот. Помню смех. И помню тишину после – когда смех кончился навсегда.

Человек – это набор звуков, которые он издает при жизни. Голос, смех, дыхание, шаги. Когда он умирает – звуки остаются. В стенах. В воздухе.

В ушах тех, кто слышал. И ты ходишь по дому и слышишь мертвых – их голоса, их шаги, их дыхание. И не знаешь: это безумие или любовь. Или безумие и есть любовь, когда теряешь слишком многих.

Я терял.

Всех.

Отца. Хусейна. Султана. Маму. Друзей – тех, кто стоял рядом и упал.

Женщин – нет, женщин не было. Не настоящих. Были тела в темноте, быстрые, безымянные, без утра. Я не подпускал. Не потому что не хотел – потому что каждый, кого я подпускал, умирал. Закономерность.

Статистика. Я – ходячее проклятие. Я – тот, рядом с кем не выживают.

Поэтому – один. Поэтому – стена, за которой ничего. Поэтому — пустота в глазах, которая пугает людей. Меня она давно не пугает. Я в ней живу. Обставил мебелью. Повесил шторы. Пустота – мой дом внутри дома. Единственное место, где безопасно. Потому что в пустоте нечего терять.

Есть такая штука – порог. Не тот, что в двери. Тот, что внутри. За ним – либо жизнь, либо нет. И ты стоишь на нем, и ноги не держат, и тьма тянет вниз, и единственное, что удерживает – злость. Не воля. Не вера.

Не любовь – какая, к черту, любовь, я не знаю этого слова, я его не выучил, мне его не преподавали. Злость. Тупая, звериная, корневая.

Злость человека, которого слишком много раз пытались убить и не смогли.

Я стоял на пороге и скалился в темноту. И темнота отступала. Не потому что боялась. Потому что ей со мной было скучно. Я слишком долго приходил к ней в гости, чтобы она принимала меня всерьез.

Время текло рваными кусками. Забытье – явь – забытье. Вахид вернулся или нет? Я не знал. Рядом кто-то менял повязки. Тимур? Молодой, двадцатилетний, с глазами щенка и руками убийцы. Тимур потерял всю семью в двенадцать лет. Пришел ко мне в пятнадцать – худой, голодный, злой.

Сказал: «Я умею стрелять». Я ответил: «Сначала научись читать». Он научился. И стрелять – тоже. Сейчас он – лучший. И самый преданный.

Преданность голодного мальчика, которого накормили, – самая прочная на свете. И самая слепая.

Звук.

Дверь.

Шаги. Несколько пар ног. Голоса Вахида – короткие, рубленые. И другие – незнакомые. И запах. Чужой запах. Не горы, не порох, не дым.

Что-то… стерильное. Медицинское. Больничное. Запах, от которого сводило скулы, потому что он был из другого мира. Из мира, где люди лечат, а не калечат. Из мира, которого у меня никогда не было.

Я открыл глаза.

Она стояла в дверях.

Невысокая. Худая – не хрупкая, а жилистая, как человек, который давно забыл, что такое лишний час сна. Форма – армейская, разорванная на плече, заляпанная. Кровью. Не ее – чужой. Много. Лицо – разбитое: ссадина на скуле, кровоподтек у виска, губа рассечена. Волосы — темные, короткие, слипшиеся от пота и пыли. Глаза…

Глаза.

Я видел тысячи глаз. Глаза тех, кого я убивал, – в них стоял ужас, мокрый, животный, от которого зрачки расползались во всю радужку. Глаза тех, кто убивал меня, – в них было пусто, как в моих. Глаза матерей, которые хоронили сыновей. Глаза детей, которые видели то, чего дети видеть не должны.

Ее глаза не были ни теми, ни другими.

В них было что-то, чему я не знал названия. Что-то холодное и точное, как лезвие. Она смотрела на меня – на кровь, на раны, на мое полумертвое тело на пропитанной простыне – и не испугалась. Ни на секунду. Ни на долю секунды. В ее лице не дрогнул ни один мускул. Она смотрела так, как я смотрю на поле боя перед атакой: оценивая, просчитывая, принимая решение.

А потом она заговорила.

И ее голос – ровный, спокойный, без единой трещины – вошел в мою агонию как нож в масло.

– Мне нужен свет, чистая вода, спирт и нитки. Сейчас. Или он умрет через двадцать минут.

Не «пожалуйста». Не «можно». Не «помогите».

Приказ.

Эта женщина – избитая, похищенная, в чужом доме, окруженная вооруженными мужчинами – отдавала приказ. И ее голос звучал так, что мои люди – мои люди, которые слушались только меня – дернулись выполнять. Вахид метнулся за водой. Тимур потащил лампу. Кто-то загремел ящиками в поисках спирта.

А она подошла ко мне.

Ближе. Еще ближе. Наклонилась. Руки – маленькие, в засохшей крови, с обломанным ногтем на указательном пальце – коснулись моей шеи. Пульс.