Страница 50 из 74
— Вы серьезно?
— Да. Серьезно. Потому что пока вы стоите здесь и обвиняете меня в предательстве, за стеной сидит ребенок, который думает, что этот воробей помогает вам не быть одному. И если вы сейчас начнете ломать все при нем, это будет не защита. Это будет месть.
Он бледнеет. Совсем немного, но я замечаю. Попала. Не в слабое место. Но в живое.
— Не вам говорить мне о защите, — голос у него становится ниже.
— А кому? Корсакову? Воронцовым? У каждого из них найдется документ и причина. Только Миша у них почему-то все время получается приложением к взрослым интересам.
— Вы очень ловко ставите себя выше всех.
— Я ставлю Мишу выше всех.
— Тогда почему скрыли от меня правду?
Этот вопрос снова отбрасывает меня назад. Потому что правды у него теперь слишком много, и вся она против меня.
— Потому что я боялась, что вы придете и заберете его, — говорю я. — И, судя по тому, как вы сейчас смотрите на меня, боялась не зря.
Он убирает воробья обратно в карман. Медленно. Будто этим движением закрывает не игрушку, а все, что вчера еще связывало нас.
— Я буду оформлять свои права.
Слова звучат тихо. Ровно. Почти официально. У меня подгибаются колени, но я не позволяю себе отступить.
— Что?
— Я отец. Это подтверждено экспертизой. Больше вы не будете решать за Мишу одна.
— Я и не решала одна. У него есть опекуны.
— Воронцовы?
В его голосе столько презрения, что я невольно сжимаю губы.
— Да, Воронцовы. Которые по документам имеют больше прав, чем я.
— И это тоже мы исправим.
— Мы?
— Я.
Вот это слово звучит как удар дверью.
— Вы хотите забрать его?
Он молчит слишком долго.
— Я хочу, чтобы мой сын был в безопасности.
— Со мной он в безопасности.
— Я больше не понимаю, где рядом с вами правда.
Я киваю. Один раз. Если бы я попыталась вдохнуть глубже, то, наверное, заплакала бы, а плакать при нем я уже не могу.
— Значит, так.
— Надежда…
— Нет. Теперь я. Вы пришли в мой дом, где за стеной сидит ребенок, которому вы вчера обещали нормальный мир. Вы принесли сюда чужие письма, свою злость и свое право. Я понимаю, как это выглядит. Понимаю, почему вы не верите. Но если вы сейчас останетесь, мы сорвемся оба. А Миша услышит каждое слово.
Он сжимает челюсть.
— Мы не закончили.
— Закончили. Не при Мише.
— Вы думаете, сможете просто закрыть дверь?
— Нет. Я уже давно так не думаю.
Он смотрит на меня, и в этом взгляде на секунду снова появляется человек, который вчера стоял на моей кухне слишком близко и говорил, что не знает, что делает. Но теперь между нами лежат распечатки, доверенность, Корсаков, шесть потерянных лет и мой страх.
— Уходите, — говорю я.
Он не двигается.
— Уходите, Степан. Если в вас осталось хоть что-то от человека, который вчера держал Мишу за руку в парке, не устраивайте разборок в его прихожей.
Эта фраза доходит. Я вижу, как он вздрагивает почти незаметно, как будто я не повысила голос, а ударила. Он опускает взгляд, потом смотрит на дверь комнаты. Миша тихо напевает что-то себе под нос, машинки стучат по полу.
Степан делает шаг назад.
— Я вернусь к этому разговору.
— Я знаю.
Он открывает дверь. На площадке темно, только лампочка у лифта погасла и снова зажглась. Уже выходя, он оборачивается.
— Если вы соврали мне еще хоть в чем-то…
— Хватит.
Слово вырывается резче, чем я хотела.
Он замолкает.
— Просто уходите.
Несколько секунд мы смотрим друг на друга. Потом он выходит, и дверь закрывается.
Я остаюсь стоять в прихожей, держась рукой за стену. Внутри пусто и шумно одновременно, будто меня поставили под сильный дождь, но забыли дать воздух. Я слушаю шаги на лестнице. Сначала близкие, потом ниже, потом совсем глухие.
Миша выглядывает из комнаты.
— Мам?
Я выпрямляюсь так быстро, что в глазах темнеет.
— Да, малыш?
Он стоит босиком, в домашней футболке, с деталью конструктора в руке. Маленький. Растрепанный. Мой.
— Дядя Степа ушел?
— Ушел.
— А почему он не зашел играть?
Я присаживаюсь перед ним. Ноги не очень слушаются, но это неважно. Главное, чтобы он видел мое лицо на своем уровне.
— У него дела.
Миша хмурится.
— Он грустный?
Я провожу ладонью по его волосам. Волосы мягкие, теплые, чуть влажные у висков. Живой ребенок. Не экспертиза. Не право. Не «актив опеки». Не сын, которого можно вернуть, забрать, оформить, защитить от кого-то по списку.
— Немного.
— Воробей ему не помог?
Сразу хочется рассмеяться или расплакаться. С этим в последние дни стало сложно.
— Пока не очень.
Миша думает.
— Может, надо было дать ему печенье.
— Может быть.
Он возвращается в комнату, а я поднимаюсь, дохожу до кухни и сажусь на стул. На столе все еще стоят чашки, сыр, яблоки, хлеб. Чайник остыл. Вся моя глупая подготовка выглядит теперь почти неприлично, как декорация к спектаклю, который отменили, потому что актеры успели перессориться до первого акта.
Телефон звонит, когда я тянусь к чашке. Смотрю на экран и несколько секунд не могу заставить себя ответить.
Людмила Сергеевна.
Ну конечно. Для полного счастья не хватает только Воронцовых. Нет, все правильно. Вселенная сегодня явно решила выполнить план по ударам.
Я принимаю вызов.
— Да, Людмила Сергеевна.
— Наденька, здравствуй, — голос у нее мягкий, почти заботливый. — Ты не занята?
Я смотрю на дверь, за которой только что исчез Степан, на стол, на папку с документами, на свою руку, которая все еще дрожит.
— Смотря чем.
Пауза.
— Нам нужно поговорить о Мише.
Я закрываю глаза.
— Что случилось?
— Ничего не случилось. Просто Николай Петрович считает, что в свете новых обстоятельств нам всем стоит обсудить, где ребенку будет спокойнее. Официально обсудить, Наденька. Без обид.
Без обид. Очень хорошая формулировка, когда собираются вынуть у тебя сердце и заранее просят не пачкать кровью ковер.
— Я вас услышала, — говорю я.
— Мы завтра подъедем. Или ты к нам? Николай Петрович говорит, лучше не тянуть.
— Завтра я не могу.
— Наденька…
В ее голосе появляется тонкая сталь. Вот теперь узнаю.
— Завтра я не могу, — повторяю я. — Напишите мне, что именно вы хотите обсудить, и мы договоримся о встрече в присутствии юриста.
На той стороне повисает молчание.