Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 74

Глава 25

Надежда

Я не сразу понимаю.

Слова вроде бы простые, всего два, без всякой двусмысленности. Но они бьют так, будто он приложил ладонь к стене между нами и резко ее сдвинул.

— Что?

— Доверенность, Надежда. Корсаков. Общий пакет документов. Начните с любого места.

В прихожей становится тихо. Из комнаты доносится стук пластиковых деталей, Миша что-то бормочет своему гаражу. В клетке на кухне Шурик шуршит морковкой. Все продолжает жить, шуршать, строиться, дышать, а я стою перед Степаном и чувствую, как кровь медленно отливает от лица.

Он это замечает. По его взгляду я понимаю сразу: мою реакцию он принял за признание.

— Я собиралась вам сказать, — произношу я.

— Как удачно.

— Сегодня. Сейчас. Я ждала, чтобы сказать.

— После того как вас поймали?

— Нет.

— Нет?

Он говорит это почти спокойно, но от спокойствия становится холоднее.

— Я сегодня была у Корсакова, — говорю я. — До вашего звонка. Я сказала, что не буду этого делать.

— И доказательства у вас, разумеется, есть.

— Есть, — отвечаю я, и сама удивляюсь, что голос не срывается. — Не здесь. Но есть. Его секретарь видела, что я приходила, камеры в приемной тоже есть. Возможно, он после разговора писал мне. Я не проверяла.

— Возможно, — повторяет Степан. — Хорошее слово.

— Зачем вы так?

— А как? Верить вам на слово?

Я сжимаю пальцы на краю двери так сильно, что ногти болезненно упираются в дерево.

— Нет. Сначала вы можете хотя бы дослушать.

— Я уже прочитал достаточно.

Он достает телефон и открывает экран. Мне не нужно подходить ближе, чтобы понять, что там. Строки письма я узнаю даже на расстоянии, потому что такие письма не забываются. Тема. Имя Корсакова. Мой короткий ответ.

«Я поняла, Алексей Валерьевич. Готовлю».

Все внутри у меня оседает. Не потому, что это ложь, а потому что это правда, вырванная из середины. А правда, из которой вынули начало и конец, иногда страшнее лжи.

— Да, — признаю я. — Это мое письмо.

Степан едва заметно кивает, как будто я поставила подпись под собственным приговором.

— Благодарю за честность. Поздновато, но все же.

— Корсаков дал мне задание подготовить доверенность. Я испугалась. Я думала, что смогу держать все под контролем, выиграть время, понять, как выбраться. Да, я внесла правки. Да, я должна была сказать вам раньше. Но я не вложила ее в пакет и не собираюсь вкладывать.

— Не собираетесь теперь?

— Не собиралась уже утром.

— Удобно.

Вот это слово оказывается хуже крика. В нем есть все: его недоверие, презрение, боль, которую он прячет за ровным голосом, и мой собственный стыд.

— Степан, я отказалась до того, как вы все узнали.

— Откуда мне это знать?

— Потому что я вам говорю.

Он смотрит на меня так, что я сама слышу, как жалко это звучит.

— Вчера вы тоже могли сказать. На кухне. После парка. После того, как мой сын обнял меня в вашей прихожей.

Мой сын. Он говорит это впервые при мне не по телефону. Не как результат лаборатории, не как юридический факт, а как право, уже принятое внутрь. И у меня на секунду перехватывает дыхание.

— Ваш, — говорю я тихо. — Да.

Его щека дергается.

— Не надо сейчас делать вид, что вы рады.

— Я не делаю вид.

— Тогда что вы делали все это время?

Я замолкаю. Потому что на этот вопрос нет короткого ответа, который можно произнести в прихожей, пока в комнате играет ребенок.

Что я делала? Спасала Мишу, как умела. Работала, где могла. Держалась за деньги, за стабильность, за чужую милость, за документы, которые в любой момент могли повернуться против меня. Боялась Воронцовых. Боялась Корсакова. Боялась Степана, когда он впервые сказал «по документам вы ему никто». Боялась себя, когда поняла, что он уже не только угроза.

— Я растила Мишу, — отвечаю я.

Он смотрит на меня, и в его глазах на секунду мелькает что-то живое. Больное. Потом исчезает.

— И параллельно готовили документ, который должен был помочь Корсакову забрать мою компанию.

— Нет.

— Нет?

— Не так.

— Тогда как?

Я открываю рот и закрываю. Потому что любое объяснение сейчас будет звучать как оправдание. Потому что он уже приехал ко мне с приговором, а не с вопросом. Потому что я сама дала ему повод. Не доверенность, нет. Молчание. Вот где я проиграла.

— Я боялась, — говорю я.

Он усмехается, но без улыбки.

— Очень трогательно.

— Не смейте.

Он делает шаг ближе. Не угрожающий, но пространство между нами сразу становится слишком маленьким.

— Я приехал сюда как к женщине, которая растила моего сына. А нашел человека, который должен был помочь Корсакову забрать мою компанию.

Я чувствую, как эта фраза проходит сквозь грудь и застревает где-то под ребрами. Хочется ответить сразу, резко, ударить в ответ, сказать, что он ничего не знает, что его привели за руку к нужному выводу, что тот, кто стоял за этими распечатками показал ему не правду, а удобный кусок правды.

Но из комнаты доносится:

— Мам?

Мы оба замираем. Степан первым отводит взгляд. Его пальцы сжимаются на телефоне. Я вижу, как он удерживает себя, и это удержание страшнее любой вспышки.

— Все нормально, малыш, — отвечаю я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Строй гараж.

— А дядя Степа пришел?

Степан закрывает глаза на секунду. Я смотрю на него и вижу, что слово «дядя» тоже ударило. Вчера оно было почти нежностью. Сегодня стало напоминанием о том, как мало Миша знает.

— Пришел, — говорю я.

— А воробушка принес?

Степан медленно достает из кармана плюшевого воробья. Серый, помятый, с немного кривым клювом, он смотрит на нас своими круглыми глазами, совершенно не понимая, в какую взрослую катастрофу попал.

Господи, как же глупо все рушится. Не под музыку, не красиво, не с правильными словами. Просто в прихожей, среди старых курток, детских ботинок и плюшевой птицы.

— Принес, — говорит Степан.

Голос у него становится глуше.

— Хорошо, я потом посмотрю.

— Потом, — повторяю я. — Миша, пожалуйста, поиграй еще немного.

— Ладно.

В комнате снова шуршат детали. Я протягиваю руку.

— Отдайте его.

— Что?

— Воробья. Отдайте. Миша будет искать.

Степан смотрит на игрушку, потом на меня.

— Он подарил его мне.

— Тогда не используйте его сейчас как доказательство своей обиды.

Степан резко поднимает глаза. В них снова вспыхивает злость.