Страница 30 из 43
В звоне снова появились руки кузнеца — молодые, сильные. Издалека донеслись голоса у горна, все разом. Он их уже знал. Один звал по имени, другой просил отпустить. Сто голосов.
За ними пришли кровь и шипение раскалённой стали. Потом огонь стал слабее, руки кузнеца остыли, и воспоминание оборвалось.
На солнце клинок пел сам, и песня не кончалась. Здесь от неё остался только звон — тонкий, ровный.
Котори смотрел на лезвие и заметил поверх лунного света два жёлтых огонька — отражение собственных глаз. Он наклонился ближе. Звон усилился. До солнечной песни ему было далеко, но Котори снова увидел руки у горна. И всё началось сначала.
Он отвёл лицо, и звон ослаб. Наклонился — снова пришли жар, руки, голоса.
В мае, под луной, он зажмуривался: пусть светит одна луна. Теперь не стал.
— Ещё раз, — сказал он лезвию.
Как на барабане. Если сбился — можно с начала. Сбивался он на одном и том же месте: там, где начинались голоса. Дальше шло само.
Он попробовал слушать по одному, как просил Гин читать карту. Не вышло. Голоса сливались; стоило ему прислушаться к одному, как его заглушали остальные.
— Я слышу, — сказал он им.
Они его не слышали. Они шли к огню.
— Как вас звали?
Звон продолжался. Он слышал, как они зовут друг друга, но разобрать имена не мог.
На лезвие сел мотылёк. Пришёл на свет — на его свет. Котори подставил палец.
— На меня. На него нельзя.
Мотылёк перебрался, посидел и улетел в дверь. За ним прилетели ещё два; он пересаживал их на рукав, и они сидели там, пока он слушал. Когда он наклонялся, они перебирались выше, к плечу.
Луна поднималась, и полоса света отступала к порогу. Котори подвинулся следом и почувствовал, как затянулись полоски ткани на рукавах.
Он ослабил узлы — зубами и одной рукой, как перетягивал на пустыре. Ткань, наверное, села от дождя.
Внизу гасли окна. Вокзал не гас никогда.
Пол был холодный. Ноги затекали; он вытягивал их по очереди и снова подбирал, не выпуская рукояти.
С каждым разом в звоне было больше всего.
До огня было темно и тесно. Камень. Так долго, что темнота была не темнотой, а просто — всем. Потом камень раскололи, и внутри оказалось железо — не такое, как в гвоздях: сырое, без формы, с камнем пополам. Его несли к огню в руках, которые Котори знал. Огонь отделял камень от железа; камень уходил, железо оставалось. Это было первое, что оно помнило: как его вынули из темноты и как стало горячо.
Что из него делают, железо не знало. Оно знало огонь и удары.
Потом жар. Голоса.
Их привели — насильно. Вели к горну, и они уже понимали, что будет дальше. Кто вёл, железо не запомнило, ему было не интересно: оно смотрело в огонь и дышало огнём.
Котори понимал это так же ясно, как просьбы на дощечках: их жизни отдали за меч. Их самих никто не спрашивал.
Что стало с ними после смерти, железо не помнило. В его памяти остались кровь и оборвавшиеся голоса. И вкус крови. Железо шептало, что вкус этот — особенный.
Котори убрал лицо от лезвия. Звон стих. Из щели тогда пахло сладковатым, и он не захотел узнавать — чем именно. Теперь точно узнал.
Он посмотрел на свободную ладонь. Этой рукой он выкладывал на чёрный пол жетон, камешек, колпачок от бутылки. Ещё предлагал подметать.
— За один меч отдали сто жизней, — тихо сказал он. — А нас туда двое пришло.
«Не думай, что ему твои бумажки обязательно нужны», — сказала Гин раньше. Она была права. Бумажки ему были не нужны. Ни тогда, ни сейчас.
Он вспомнил, как втянули воздух ноздри — каждая со сливную трубу размером. Он стоял тогда у самой руки, и куртка на нём шевельнулась. Он это заметил и не думал об этом.
«Чую, чую тебя».
Кузнец почуял меч. Узнал свою первую работу. Что было бы, если бы Котори принёс другое железо? Или это был бы другой иппон-датара? Противно заныло в груди от запоздалого предчувствия.
Между первой ковкой и последней в песне оставался провал. Котори раз за разом вслушивался в него, и теперь оттуда начали проступать отдельные воспоминания.
Его вынесли из горы на свет, и он запел в первый раз. Котори узнал звон: такой был на склоне два дня назад.
Его несли. Долго — дни; сколько, Котори не сосчитал бы. В руках поменьше, чем у кузнеца. Ткань была, но железо помнило не её, а руки, которые чувствовало сквозь неё. Днём его разворачивали и смотрели. Оно пело, и его заворачивали снова.
Внизу не было ничего.
Была какая-то гора, были и другие горы, и вода — большая вода. Ни знакомого поля, ни дороги, ни ворот. Ночью в песне не светилось нигде — Котори посмотрел в дверь, на вокзал внизу, и снова на лезвие. Нигде. Камни везде молчали. Им нечего было помнить.
Шёл дождь. Из знакомого в песне был только дождь. И река — она говорила и тогда, без остановки, и тоже не с ним.
Знакомых ворот со стражами Котори нигде не увидел. Всё это было задолго до храмов, которые он знал.
Потом в песне наступила ночь, освещённая множеством огней. Они двигались по склонам. Земля дрожала от ударов, хотя молота рядом больше не было. Вдалеке что-то рушилось. Котори пытался услышать реку и не мог: её заглушал грохот.
Клинок переходил из рук в руки. Его передавали поспешно, рукоять перехватывали мокрыми пальцами. Мокрыми — со вкусом крови. Железо помнило. Кто-то кричал, и ему отвечали с разных сторон.
Война? Котори знал это слово. На стене его храма воины стояли среди копий, но роспись молчала. Здесь гремело со всех сторон, и ночь никак не кончалась.
Тот, кто держал меч, остановился. Впереди было светло.
Свет исходил от огромного существа. Под ним прогибалась земля; рядом с его ногой человек с мечом казался меньше Котори у руки кузнеца. Лица не было видно. Смотреть на него оказалось почти так же трудно, как тогда — светить в подземной кузне.
Бог.
Котори узнал это раньше, чем успел подобрать слово. Так же безошибочно железо знало жар. Перед ним был бог, и меч мог его убить.
Не просто ранить, не только заставить отступить. Оборвать его жизнь, как обрывались жизни у горна. Для этого и понадобилась та ковка, та кровь.
Руки на рукояти дрожали. Бог отступил.
Клинок поднялся, и свет на миг залил его целиком. Потом сталь во что-то вошла. Через ладони Котори прошёл толчок; он качнулся, едва не выпустив рукоять. Что-то огромное оседало, и свет гас вместе с ним. Снова стала видна ночь.
Дальше был провал.