Страница 40 из 77
Ему стало легче оттого, что он выздоравливал сам, как выздоравливают семеро из десяти. И совпало. А Новицкий увидел совпадение и запомнил имя.
— Ваше благородие, — сказал я осторожно. — А сколько таких было после?
— Много.
— И всем помогало?
Он помолчал.
— Не всем, — сказал он. — Половине.
— А половине?
— А половина померла.
— И как вы это себе объясняли?
— Никак, — сказал Новицкий просто. — Думал, что у тех болезнь была сильнее.
Тут я не нашёлся с ответом. Потому что возразить ему было нечем.
У него был опыт — честный, собственный, двадцатилетний, — и в этом опыте кровопускание помогало половине. А что половина выздоровела бы и без него, доказать я не мог ничем.
И он сказал то, ради чего, я думаю, и завёл этот разговор.
— Я к чему это, Вершинин.
— К чему?
— К тому, что я своим глазам верил двадцать лет и ошибался, — он поглядел на свечу. — А вы верите своим крупинкам три дня.
— Ваше благородие…
— Я не спорю, — он поднял руку. — Я вам говорю: пишите так, чтоб можно было переменить. Пишем так. «Болезнь неизвестного свойства с онемением конечностей и расстройством чувств, прекратившаяся по удалении из пищи хлеба, выпеченного из ржаной муки портсмутской поставки».
Формулировка была гениальная. В ней нет ни одного слова неправды. Болезнь неизвестного свойства, так оно и есть, потому что её никто не знает. С онемением конечностей и расстройством чувств' — это описание, а не диагноз, и описание точное. Прекратившаяся по удалении из пищи хлеба' — это факт, который мы наблюдали.
И ни одного слова, которое тянет последствия. Тут не сказано «горячка», и карантина не будет. Не сказано «Антонов огонь», и комиссии не будет. Не сказано «отравление», и шкипера не тронут. А связь с мукой указана, и указана так, что всякий понимающий её увидит, а всякий ищущий виноватого не найдёт статьи.
— Ваше благородие, это хорошо.
— Ничуть, — сказал Новицкий. — Это единственное, что можно написать.
Писал он медленно и красиво, а дописав, посыпал написанное песком и сдул его.
— Ну вот. Теперь это правда, Андрей Ильич.
— Отчего теперь?
— Оттого, что написано, — сказал штаб-лекарь. — Вы поймите. То, что мы с вами тут говорили, через год забудется. А это останется. И через сто лет, ежели кто полезет разбирать, он прочтёт вот это. И это будет всё, что случилось.
Мы посидели молча.
— Ваше благородие, дозвольте спросить.
— Спрашивайте.
— Сколько у нас нынче травм?
Он поглядел в свой лист.
— За нынешний день?
— За нынешний.
— Одна, — сказал Новицкий. — Вывих челюсти у Ерофеева. Вправлен на месте, без последствий.
— И всё?
— И всё. При купели на вантах их было бы четыре.
— Вы считали?
— Я всегда считаю, — сказал Новицкий. — Двое с вант, один в купели и один в драке.
— Отчего именно четыре?
— Оттого, что я такое видел трижды. И всякий раз было от трёх до пяти.
Он поднялся и стал прибирать бумаги.
А я стоял и понимал, что мне сейчас сказали. Он назвал число. И в этом числе было всё.
Четыре травмы, которых не случилось. Он не мог сказать этого вслух, потому что не хвалит никого и никогда, и потому, что всякая похвала обязывает.
А число назвать мог.
— Ступайте спать, Вершинин, — сказал он. — Завтра обход.
К себе я пришёл в первом часу. Достал свою тетрадь и раскрыл её. Грамота лежала там, между листами, куда я её положил днём.
Я развернул и перечёл ещё раз. «Впредь сухопутнымъ не числить». Подпись с росчерком.
День у меня вышел странный. С утра я выторговывал у капитана то, чего не хотел, и брал на себя ответ. Днём меня макали в парусину и мазали смолой. Потом я вправлял человеку челюсть при всей команде. Вечером я молчал в кают-компании, потому что мне было что сказать.
А ночью мы со штаб-лекарем придумывали, каким словом назвать болезнь, которой ещё нет.
Я убрал грамоту обратно и стал раздеваться. И в эту минуту стукнули в переборку. Я подошёл и открыл.
В дверях стоял Литке.
— Фёдор Петрович?
— Андрей Ильич, — он кашлянул. — Не спите ещё?
— Не сплю.
— Я к вам не как к лекарю. Мне поговорить надобно, — сказал Литке. — Только чтобы никто не знал. Боюсь, я останусь в Рио.