Страница 3 из 77
К утру у Дроздова начался кашель. Не жар, а именно кашель, и я этому обрадовался, потому что кашель означал, что он выкашливает то, что вдохнул.
Я поднял его повыше, велел откашливаться и постукивал ему по спине, укладывая то на один бок, то на другой. К полудню в лёгких стало чище.
А слух пошёл по кораблю к рассвету. Я это понял по одной вещи. Когда я вышел на палубу в седьмом часу, разговор при мне смолк. Не насовсем, а на секунду, и после пошёл о другом, и вот эта секунда сказала мне всё.
К обеду говорили уже открыто. Я слышал сам, проходя мимо камбуза, и слышал уже целиком, а не обрывками.
— … тем и кончится. Она ему тогда и сказала, что не воротится.
— Дык не он один. Она про судно сказывала.
— Про судно и есть.
— Тише ты.
Я прошёл мимо и не остановился, потому что вмешиваться в такое посреди разговора нельзя. Тебя выслушают и замолчат, а после станут говорить то же самое, только тише. Но это мне не понравилось.
Три месяца я гасил это в одном человеке. Я знал про это, я за этим следил, и мне казалось, что дело идёт. А нынче про старуху говорили все. И говорили не как про сплетню. Они говорили как про вещь, которая подтвердилась.
Выходит вот что. Бабка нагадала в июле, а через два месяца человек упал за борт ночью в открытом океане и едва не погиб. Для человека этого века совпадение и есть доказательство, потому что иных доказательств в его жизни не бывает.
И теперь всякая беда, какая с нами случится за два года, будет ложиться на этот счёт.
Евдокимова я нашёл после обеда.
— Герасим Иванович, вы слышите, что говорят?
— Слышу.
— И что вы про это думаете?
Боцман помолчал.
— Думаю, что дурно, — сказал он. — Я такое видал. Оно как ржа: начинается с одного, а после весь корабль изъест.
— И что делают?
— Разное, — он пожал плечами. — Иные кричат и наказывают. Оно, впрочем, не помогает.
— Отчего?
— Дык оттого, что запретишь говорить вслух, а они станут думать. А думать про такое хуже, чем говорить.
Я поглядел на него с уважением.
— А что помогает?
— Работа, — сказал Евдокимов. — И чтоб ничего не случалось. Оно, Андрей Ильич, само рассосётся, ежели месяц ничего дурного не выйдет. А ежели через неделю кто-нибудь ногу сломает, то и пошло.
— Стало быть, мне надо, чтоб месяц никто не сломал ногу.
— Стало быть, надо, — он усмехнулся. — Вы уж постарайтесь. Вам оно всё равно по должности.
Наумшин подошёл сам вечером.
— Господин подлекарь.
— Елизар. Спасибо тебе.
— За что?
— За то, что в шлюпку прыгнул.
Он отмахнулся.
— Дык там всякий прыгнул бы. Я к вам по другому делу.
— Слушаю.
— Вы про бабку эту не бойтесь, — сказал Наумшин. — Погалдят и перестанут.
— Ты так думаешь?
— Знаю, — он опёрся о планширь. — Я двенадцать лет на флоте, и всякий раз одно и то же. Как что случится, так вспоминают: то примету, то сон, то бабку какую-нибудь.
— И потом?
— И потом забывают, — марсовый пожал плечами. — Покуда следующее не случится.
Он поглядел на меня.
— Вы, вашбродь, вот что имейте в виду. Они не оттого говорят, что верят. Они говорят оттого, что страшно.
— А разница есть?
— Есть, — Наумшин помолчал. — Ежели человек верит, его не переспоришь. А ежели ему просто страшно, ему надо, чтоб рядом был кто-то, кому не страшно. Вот вы и не бойтесь.
Ла-Манш остался за кормой, и мы шли на юго-запад. Впереди, если считать по карте, лежала Атлантика, и в ней надо было пройти от английских широт до бразильских, то есть спуститься с пятидесятого градуса северной широты до двадцать третьего южной. Дорога эта заняла бы месяца полтора при удаче.
Литке объяснил мне остальное на своей карте.
— Глядите, Андрей Ильич. Вот мы. Вот Рио. Как бы вы пошли?
Я поглядел и провёл пальцем прямую.
— Вот так.
— И встали бы на неделю, — сказал мичман с удовольствием. — А то и на три.
— Отчего?
— Оттого, что ветер.
Он стал показывать. Для меня это было ново. В моей прошлой жизни корабли ходили куда хотели, а тут дорога зависела от того, откуда дул ветер.
— Вот тут, — Литке обвёл пальцем, — от тридцатого градуса и до десятого дуют пассаты. Северо-восточные. Они постоянные, дуют круглый год, и с ними мы полетим.
— А дальше?
— А дальше беда, — он ткнул в область у экватора. — Вот тут полоса. Ширина её градусов пять, а бывает и десять, и в ней вовсе нет ветра.
— Совсем?
— Начисто: штиль, зной и дождь. Суда стоят там неделями и ждут, покуда потянет.
— И как её проходят?
— Стараются проскочить в узком месте, — Литке провёл линию. — Оттого мы и пойдём не прямо, а забирая к западу, ближе к Америке. Там полоса уже.
— А потом?
— А потом пойдут юго-восточные пассаты, и они у нас будут почти в лоб. — Он поморщился. — И вот тут придётся лавировать. Это самое досадное во всём переходе.
Я поглядел на карту.
— Стало быть, мы пойдём дугой.
— Иначе никак. И всякий, кто ходит в Бразилию, ходит дугой, и ходит уже триста лет.
Теплело быстро. Двадцать восьмого числа я заметил, что вода за бортом переменила цвет. В Балтике она была серо-зелёная, в Ла-Манше мутная и бурая от песка. А тут стала синей. Не голубой, как её рисуют, а именно синей, густой, и в глубине этой синевы что-то отсвечивало.
К первому октября солнце стояло уже так высоко, что в полдень тени под мачтами делались короткими. К этому же дню на шлюпе всё переменилось.
Жара перестраивает корабль целиком — и быстрее всякого приказа. Люди разделись.
Сперва скинули куртки, потом рубахи, и к первому октября половина вахты работала голой по пояс, но никто им слова не сказал. По уставу это не положено, а на деле иначе нельзя.
Спать внизу стало невозможно. Жилая палуба, где мы месяц назад жгли жаровни от сырости, превратилась в парную. Люди потащили койки наверх, и на ночь палуба делалась похожа на поле после битвы. Воду стали считать иначе.
Про воду я взялся особо.
— Арсений Кузьмич, надо прибавить.
Любушин посмотрел на меня хмуро.
— Норма установлена.
— Норма установлена для Балтики. А в тропиках человек с потом теряет вдвое.
— Да у меня расход.
— У вас расход, а у меня люди, — я сел напротив. — Арсений Кузьмич, посчитайте сами. Ежели человек пьёт мало, он слабеет, и у него делается запор и камень в почках. И ляжет он ко мне, а не к вам.
Баталёр покряхтел.