Страница 39 из 75
— Вываривать рубахи, — повторил он. — Господин лекарь, у меня солдаты, а не барышни. Двадцать лет служу. Никогда рубах не варили и по сю пору живы.
— Не все живы, Пётр Иванович. У вас в лазарете сорок один человек, я нынче считал. Из тысячи двухсот. И это до боёв.
— Осень, — пожал плечами Свечин. — Всегда так.
Вот тут я и понял, что спорить бесполезно. Человек этот не злодей и не дурак. Он двадцать лет видит одно и то же и полагает это законом природы, как дождь.
Спорить было бесполезно. Оставалось показать.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда просьба. Дайте мне одну роту на две недели. Любую, худшую. Я в ней заведу свой порядок, а вы не мешайте. Через две недели поглядим на числа, и ежели я окажусь дураком, то перед вами извинюсь при офицерах.
Свечин глянул на меня с интересом.
— А ежели дураком окажусь я?
— А вы окажетесь не дураком, а человеком, который сберёг сотню солдат к весне.
Он дал мне третью роту, самую замотанную, стоявшую в худших избах.
Две недели Никитин с Юлиусом жили в этой роте почти безвыездно. Рубахи выварили в котлах, полы вымыли известковой водой, отхожие места отнесли и засыпали, воду брали только кипячёную, и я поругался из-за неё с ротным кашеваром до хрипоты. Людей на избу размещали по счёту, а заболевших в тот же час выносили в отдельную хату.
На четырнадцатый день я положил перед Свечиным лист.
В третьей роте за две недели у меня слегло четверо. В соседних, живших по-старому, — девятнадцать и двадцать три.
Полковник читал долго. Потом поднял голову.
— Четверо, — сказал он. — Против двадцати трёх.
— Против двадцати трёх, Пётр Иванович.
Он ещё раз перечёл лист, потом встал, подошёл к двери и рявкнул в сени так, что у меня зазвенело в ухе.
— Фельдфебелей ко мне! Всех!
А когда они собрались, повернулся ко мне.
— Говорите им сами, господин лекарь. Меня они послушают из страха, а вас пусть послушают потому, что поймут. И бумагу вашу оставьте, я велю переписать в четырёх списках.
Вечерами я писал письма и складывал их в сумку до первой оказии.
Ответа из Петербурга не было. Ни от Андрея, ни от Сергея, ни от Штосса, ни строки о том, что стряслось дома. Всякий раз, встречая курьера, я спрашивал, и всякий раз мне отвечали, что почта на армию идёт скверно и что многое застревает в Вильне.
Я говорил себе, что виноваты дороги, и сам себе не верил.
А на двадцать первый день, под вечер, впереди загремело.
Никитин, шедший рядом со мной у подводы, остановился и поднял голову к небу, серому и низкому, откуда доносился этот равномерный дальний гул.
— Гроза, что ли? В декабре-то?
— Не гроза, Алексей, — сказал я. — Это пушки.
Место я выбирал полдня, объехав всё, что было в округе, и взял каменную ригу при мызе, в трёх верстах позади того, где, по словам штабных, станут наши полки.
Взял не за красоту. Стены каменные, значит, от искры не вспыхнут и тепло держат. Две печи, одна с котлом, значит, будет кипяток, а кипяток мне нужнее корпии. Колодец во дворе в двадцати шагах. Ворота широкие, подвода въезжает и разворачивается, не сдавая назад. И выезд прямо на дорогу, по которой пойдут в тыл.
К вечеру рига моя перестала быть хозяйственной постройкой. Солому вымели, полы вымыли известковой водой, столы сколотили из дверей и колод, инструмент разложили так, чтобы брать не глядя. Котёл на огне, фонари на балках, у ворот стол и лист.
А потом я собрал всех и объявил то, ради чего эта рига и нужна.
Кроме меня, в отряде было четырнадцать человек. Никитин, Юлиус, шесть фельдшеров, двое служителей Голикова, четверо возчиков.
— Слушайте меня внимательно, до конца, не перебивая. Завтра или послезавтра сюда повезут раненых. Повезут их сразу и много, десятками, а нас четырнадцать. Ежели мы возьмёмся лечить всякого по очереди, как он приехал, мы к ночи спасём человек пять и потеряем полсотни.
Я взял мел и провёл на стене три черты.
— Оттого мы станем делать иначе. Всякого, кого привезут, я или Алексей Степаныч осмотрим у ворот, и осмотр этот займёт полминуты. И всякого мы отправим в одну из трёх дверей.
Черта первая.
— Сюда те, кому мы помочь не можем. Раненные в живот, в грудь навылет, в голову с открытым мозгом. Их кладут в тепло, дают питья, ежели могут пить, и опия, чтобы не мучились. Возле них сидит человек. Мы к ним не идём.
По риге прошло движение. Я его ждал.
— Черта вторая. Сюда те, кто дотерпит. Раны, которые кровоточат помалу, кости, руки, всё, что до завтра не убьёт. Их перевязывают наскоро, кладут и ждут.
— А третья? — спросил один из фельдшеров, немолодой, с рябым лицом.
— А в третью дверь идут те, кто нынче умрёт без нашей помощи, а с нею выживет. Кровь, которую можно остановить. Кости, которые можно уложить. Раны, которые надо чистить нынче, а не завтра. Ими мы и займёмся все разом.
Рябой фельдшер шагнул вперёд.
— Ваше благородие, дозвольте сказать. Это что же выходит: привезут человека с брюхом пробитым, а мы его в угол, и мимо?
Он спросил честно, и по лицам я видел, что спросил за всех.
— Выходит так, — сказал я. — А теперь слушай, отчего.
Я поставил его перед собой.
— С пробитым брюхом человек умрёт, что бы мы с ним ни делали. Ни ты, ни я, ни первый лекарь империи его не спасём, потому что этого никто в мире не умеет. Ежели я стану с ним возиться, я потрачу на него час. За этот час ко мне привезут четверых, у которых бьёт кровь, и все четверо умрут во дворе, покуда я сижу над тем, кого не спасти. Понял? Я не отказываю ему в помощи. Я его не бросаю. Он получит тепло, питьё, опий и человека рядом. А руки мои получат те, кого руками можно вытащить.
Рябой молчал.
— И вот что ещё, — прибавил я. — Не вздумай думать, что это милосердие. Это арифметика. Милосердие тут будет вечером, когда мы сосчитаем, скольких вынули. Другого счёта у нас сегодня нет.
— Понял, ваше благородие, — сказал он наконец. — Не по-божески, а по уму.
— По уму и есть по-божески, только считать надо.
К ночи всё стояло готовым.
А в сумерках приехал штабной.
Молодой, чистый, в шинели, ещё не тронутой этой землёй, с бумагой в руке. Он оглядел мою ригу с изумлением и объявил, что подвижным госпиталям надлежит стоять не ближе чем в пяти верстах от боевой линии и что мне предписано отойти к утру.
— Не отойду, — сказал я.
— Как это?