Страница 43 из 44
— Есть люди, которые, сами того не желая, становятся светом для других. Не потому, что искали славы или благодарности. А потому, что однажды перед ними встал выбор — отвернуться или остаться, — и они, вопреки собственному страху, остались. Мэгги Салливан не была ни солдатом, ни детективом, ни человеком, облечённым властью. Она была всего лишь сестрой, которая любила слишком сильно, чтобы сдаться.
Отец Бернард снял очки, коснулся пальцами уголков глаз и вновь надел их, а затем произнёс, обращая взгляд в сторону первого ряда:
— Сегодня последние слова должна сказать не церковь. Их должна сказать сестра.
Элис медленно поднялась со скамьи — бледная, хрупкая, будто вот-вот готовая переломиться пополам от одной лишь тяжести собственного горя, — и осторожными шагами направилась к кафедре, сжимая в руках драгоценное письмо. Она встала перед микрофоном, несколько долгих секунд молча глядя на исписанные, местами размытые строчки, а затем начала читать тихим, но на удивление ровным голосом:
— «Моя дорогая Элис. Если ты когда-нибудь будешь читать эти строки, значит, случилось что-то по-настоящему страшное. Но прежде чем ты успеешь испугаться или заплакать, я хочу, чтобы ты вспомнила вместе со мной один день. Помнишь ту старую яблоню у крыльца нашего дома в Уотервилле? Помнишь качели, которые скрипели так громко, что папа грозился их выбросить, а мы всё равно спорили каждое утро, чья очередь качаться первой? Помнишь запах воскресного пирога, который мама пекла ещё до того, как мы вообще успевали проснуться?
Я помню каждую нашу ссору, Элис. Каждый твой побег из дома, каждую ночь, когда я не могла уснуть, гадая, где ты и жива ли. Я столько лет пыталась удержать тебя от очередного безрассудного шага, от очередной пропасти, в которую ты, казалось, рвалась с таким упорством. Наверное, ты ненавидела меня за это. За все мои нотации, за вечное занудство старшей сестры, которая никак не может оставить тебя в покое.
Но знаешь что? Я хочу, чтобы ты знала — впервые я говорю это вслух, хотя должна была сказать это уже тысячу раз, — я никогда, ни на одну секунду, не переставала тебя любить. Несмотря на всю ложь. Несмотря на все недомолвки и ту стену, которая незаметно выросла между нами за эти годы в Нью-Йорке. Прости меня за мою строгость, Элис. Прости за каждое нравоучение, которое ты, должно быть, ненавидела всей душой. Я делала это только потому, что боялась тебя потерять, а не потому, что не верила в тебя.
И знаешь, я всё ещё надеюсь — вопреки всему, что происходит сейчас, вопреки этой запертой комнате, вопреки заколоченным ставням, за которыми я пишу тебе это письмо, — я всё ещё надеюсь однажды снова обнять тебя. Живую. Настоящую. Прощённую заранее за любые…»
Голос Элис дрогнул и оборвался на полуслове. Она стояла у кафедры несколько мучительных секунд, беззвучно содрогаясь, а затем письмо выскользнуло из её ослабевших пальцев и упало на деревянную поверхность кафедры. Элис закрыла лицо ладонями, и её плечи затряслись в беззвучных рыданиях. Не в силах больше сдерживаться, она бросилась прочь от кафедры — вниз, к гробу, — и, упав на колени перед неподвижным телом сестры, обвила её руками, прижимаясь щекой к холодной груди. Она целовала Мэгги в лоб, в виски, в бледные застывшие щёки, а сквозь надрывные рыдания повторяла бессвязные фразы — словно заклинание, словно отчаянную молитву:
— Прости меня… Мэгги… Родная… Прости…
Несколько прихожанок из первых рядов, сами не сдерживая слёз, поднялись со своих мест и, бережно взяв Элис под руки, отвели её обратно к скамье, усадив между родителями, которые тут же обняли её с двух сторон, будто пытаясь удержать вместе последние осколки собственной разбитой семьи.
Отец Бернард молча подошёл к кафедре, поднял оставленное письмо и, надев очки, продолжил читать сам — чуть дрожащим голосом, в котором, несмотря на весь его многолетний опыт подобных служб, всё отчётливее слышалась живая скорбь:
— «… за любые ошибки, которые ты когда-либо совершила или ещё совершишь. Слёзы капают на бумагу, Элис, и я вижу, как чернила расплываются под ними, но я не могу остановиться, потому что, возможно, это последнее, что я успею тебе сказать.
Я нахожусь на вилле Роберта Харрингтона, где-то на Лонг-Айленде. Я не знаю, удастся ли мне выбраться отсюда живой. Если нет — я прошу тебя только об одном: позаботься о наших родителях. Береги их так же крепко и так же отчаянно, как я всю жизнь пыталась беречь тебя, свою непутёвую, но горячо любимую младшую сестру. Не дай им остаться в этом мире совсем одинокими.
Я люблю тебя, Элис. Я всегда любила тебя. И я не жалею ни об одном дне, что провела, пытаясь тебя защитить.
Твоя Мэгги».
Отец Бернард замолчал. Несколько раз он снимал очки, чтобы вытереть повлажневшие глаза дрожащей рукой, прежде чем наконец нашёл в себе силы дочитать письмо до конца. Когда он произнёс последнее слово, в соборе воцарилась абсолютная тишина. Казалось, даже дыхание сотен собравшихся здесь людей на мгновение замерло под высокими готическими сводами. Никто не шевелился. Никто не издавал ни звука.
Первой со своего места поднялась Элис. Она медленно встала со скамьи, глядя на безмятежное лицо сестры в гробу, и соединила ладони перед собой. Раздался хлопок. Тихий. Одинокий. Затем ещё один. И ещё. Это не было неловкой попыткой нарушить тишину. Это было единственное, что в эту минуту казалось ей правильным, — безмолвный жест благодарности той, кто отдала за неё собственную жизнь.
Через несколько секунд к ней присоединился отец Бернард. Он осторожно опустил письмо на кафедру и, не скрывая катящихся по щекам слёз, начал хлопать вместе с Элис.
Следом поднялся Джек Брэдфорд. Затем родители Мэгги — сначала отец, тяжело опираясь на спинку скамьи, а следом и мать, всё ещё содрогавшаяся от рыданий, но уже сжимавшая перед собой дрожащие ладони. Поднялись Артур и Нэнси Миллеры, разомкнув руки впервые с начала процессии. Поднялся Ричард Рейли, коснувшись напоследок серебряного кулона на груди. Один за другим поднимались агенты ФБР, честные полицейские, десятки спасённых девушек — те самые, кого Мэгги никогда не встречала лично, но чьи жизни оказались навсегда связаны с её подвигом.