Страница 186 из 188
Она написала для окружной газеты статью, которую не напечатали. Ей позвонил редактор. Вы разжигаете недовольство среди наших людей. У него был молодой голос, говорил он очень горячо и энергично, и Франциска положила трубку на стол и закурила, до нее доходили лишь обрывки слов, благоразумие и современная ситуация, она выглянула в окно, за которым висела серая пелена дождя, и через некоторое время бросила трубку на рычаг, да заткнись ты, сказала она.
Шафхойтлин постукивал по столу шариковой ручкой, радиограмма и шифрованное порицание. Новая тихая секретарша ничего не видела и не слышала, ее затылок и спина казались прозрачными, никаких препятствий для того, чтобы обменяться взглядами; она превосходно печатала, варила превосходный кофе и была такой же безличной, как канцелярский шкаф; Франциске недоставало Гертруды, ее грубого голоса, ревнивой тирании, стучащей с перебоями машинки… Мы остерегались упоминать ее имя.
Шафхойтлин раздвигал мокрые голые ветки, когда они шли через кладбище. Дождевая вода струилась с крыльев и одежд моего ангела. Я чувствую себя так, сказала я, словно мне отрубили руки и заткнули рот. Я что-то лепечу, и никто меня не слышит. Темнело рано, и мы видели огни города на горизонте, дуги голубых огней сварки. Шафхойтлин сказал: скоро надо выкапывать клубни георгинов и убирать в погреб луковицы гладиолусов. Решетчатая дверь заскрипела на ржавых петлях. Затяжной дождь. Ветер гуляет в голых кронах деревьев, длинное-длинное бетонное шоссе, черное от дождя. Тот, у кого еще нет дома, сейчас уже его не построит, сказал Шафхойтлин. Мы подняли воротники пальто. А тюльпаны? — спросила я из вежливости. Тюльпаны остаются в земле, и нарциссы, и крокусы. Всю дорогу он рассказывал о своем саде.
Иногда на моем столе оказывался букет хризантем или темно-лиловых астр.
Казалось, он был глух к моим жалобам, но тем не менее я могла бы поклясться, что, когда две недели спустя к нам в барак заявился главный редактор газеты и зашел ко мне в комнату, это случилось не без его участия. Редактор вылез из забрызганной грязью машины, маленький, седой, прихрамывающий: Отто Лаубфингер, но все его звали Ханс, и сам он представился как Ханс: его псевдоним тех лет, когда он находился на нелегальном положении, он сам выбрал это имя, и оно стало такой же частью его существа, как кусок пересаженной клеточной ткани, и, наверное, фамилию «О. Лаубфингер» под написанными им передовыми статьями он воспринимал лишь как псевдоним старого знакомого.
Это был энергичный, громогласный человек, он сразу же завладел помещением, Шафхойтлином, тихой секретаршей и мной, но не было в нем шумной приветливости кое-кого из старых товарищей, которые вылезают из своей «волги» с улыбкой, заранее заготовленной для братского поцелуя, словно они только вчера вместе расклеивали на станциях метро призывы к восстанию или еще сегодня работали молотом или мастерком.
Мы поехали в кафе в старом городе. Замечательно, каркнул Лаубфингер и свернутой в трубочку рукописью статьи хлопнул Франциску по плечу, здорово, я помещу это… Я. Моя газета. Коньяк он пил как воду. Тыльная сторона ладони на обеих руках была покрыта маленькими круглыми шрамами — Принц-Альбрехтштрассе… тебе это ничего не говорит… при допросах они своими сигаретами… Вы, вы бы не выстояли, как мы тогда… в общем, я это напечатаю в воскресном выпуске.
Франциска набрала побольше воздуха в легкие и под столом прижала зажженную сигарету к руке, и, покуда они говорили о рукописи, правили отдельные фразы, покуда она смеялась над какой-нибудь остротой О. Лаубфингера, или Ханса, она с силой вдавливала в руку уже погасшую сигарету. Ребяческое бахвальство, игра в индейцев, позднее она будет этого стыдиться и еще чаще обычного прятать свои руки в карманы или под стол. О. Лаубфингер правил рукопись красным карандашом, смягчить, каркал он, ничего особенного, не задирайся, всего две-три фразы, ты и так достаточно большому количеству людей наступишь на мозоль. Мне, мне уже нечего опасаться, моя партизанщина всем известна, скоро от меня отделаются, еще один орден на грудь и гордая перспектива — место кассира в клубе ветеранов…
И добавил (не ослышалась ли она?):
— Пора освобождать место вам, молодежи.
— Спаси нас господи от этих моллюсков и в вашей редакции и вообще, — буркнула она. — Уж лучше престарелый партизан. — Рука у нее болела. Внезапно ее лицо как-то осунулось, глаза ввалились: с ним уже все ясно, подумала она, старый человек, переживший самого себя. Не видит ли он себя сейчас ее глазами, в это короткое мгновение, длящееся не больше, чем вспышка магния? Он сунул в карман красный карандаш.
— Как хочешь: здесь ничего не будет изменено или смягчено. Но знай, тебе придется за это поплатиться… — И в то время как его рука, подвергая Франциску искушению и предостерегая, потянулась опять за красным карандашом, он спросил: — Что случилось?
— Все в порядке, — сказала она, О. Лаубфингер, кивнув, свернул рукопись, и они распили еще бутылку коньяку, и лейтенант Ханс еще раз прошел по разрушенным улицам Мадрида, и в одной из траншей на Эбро он поднял свой стакан, воскликнув: «Salud, camarados» — и строительные рабочие, сидевшие за соседними столиками, смеялись и кричали «Salud», а О. Лаубфингер встал из-за стола вздыхая, одну руку прижал к пояснице, исполненный достоинства прошел вдоль фронта строительных рабочих, а на улице дал Франциске пощечину — ты знаешь за что, сказал он.
— Да, конечно, — отвечала Франциска, и он торжественно поцеловал ее в обе щеки, словно африканского гостя у трапа самолета: — Это за то, что ты не моллюск, — но запнулся на трудном слове и, споткнувшись, прислонился к каменной стене. — Ветеран, — простонал он, — а на прощание еще один орден и персональная пенсия…
В субботу она прочла в окружной газете свою дискуссионную статью. Борнеманны принесли ей последнюю розу с куста перед дверью.
— Здорово вы им всыпали.
Кому? — подумала Франциска. Шафхойтлину? Себе самой? На улице с ней здоровались незнакомые люди. Ее останавливали, с ней заговаривали. Спасибо, фрау Линкерханд, когда-то это надо сказать. Полная женщина из булочной, которую Франциска не узнала, так как на ней не было шапочки и белой куртки, жала ей руку:
— Если опоздаете, я всегда отложу для вас парочку бауценских маковых пирогов.