Страница 178 из 188
Он жил в палатке под обрывистым берегом. Вокруг палатки он устроил себе смешную рощицу из найденных на берегу обломков, выброшенных морем сучьев, веток, похожих на птиц, на ящериц, на извивающихся змей. Франциска отказалась от церемонных трапез в курортной гостинице. Они готовили себе еду на спиртовке, и разборчивая Франциска хлебала рисовый суп с песком, скрипевшим на зубах: она разрешила себе еще раз, возможно в последний раз, возврат в студенческие годы, в пору веселой, неопрятной и беспокойной романтики.
На второй день он уже сказал ей «ты». Не стесняясь ее, он разделся и бросился в воду. Иди же! — крикнул он. Они поплыли голыми к песчаной косе, возвратившись на берег, лежали мокрые, с трудом переводя дух, на мокром песке, и художник рассматривал ее равнодушными глазами врача; он рисовал ее тело, руки, лицо, и она сидела тихо, пытаясь ни о чем не думать, разве что иногда вспоминая Якоба и его ателье и высмеянную Олимпию с черной бархоткой на шее, а когда она склонилась над его рисунками, увидела, что у него та же манера рисовать, что у Якоба: будто он снимал с лица один слой за другим.
Их веселая дружба кончилась в тот день, когда он обнял Франциску, следившую за фыркающей спиртовкой, повалил на землю и поцеловал. Она защищалась зубами и ногтями, но он был большой и сильный, без труда удержал ее и сказал:
— Но я ведь в тебя влюбился, — с той же решительностью, с какой возвестил о своей грядущей славе, достижимой, ибо он ее хотел, как теперь эту девушку, и Франциска перестала обороняться, только насмешливо улыбнулась.
— Ты еще не дорос, — сказала она, и он выпустил ее, она возвратилась в гостиницу, через два дня, задолго до конца отпуска, уехала и на следующее утро явилась к Шафхойтлину.
— Я бы хотела вновь приступить к работе, — сказала она, — и мне нужна квартира.
Гертруда не скрывала своей радости по поводу отсутствия господина Ивановича: она полагала, что вновь обрела подругу. Но встретила начальницу, говорившую с ней хотя и вежливо, но холодно и довольно резко, намеков же — мы могли бы вместе провести вечер… — просто не понимала, работала по двенадцать часов в сутки, а по вечерам держала дверь на замке. Однажды та положила ей на письменный стол пачку «Пэлл-Мэлл».
— Спасибо, я привыкла к другой марке, — сказала Франциска.
Когда она переезжала, Гертруда стояла у окна, отдернув занавеску, но Франциска не обернулась, она шла между Шафхойтлином и комендантом, которые несли ее чемоданы, лампу, свернутый ковер. День клонился к вечеру, в кухнях женщины, облокотившись на подоконник, рассматривали новую соседку, отстраняя детей, нельзя быть такими любопытными, да, это фрейлейн доктор.
В ее однокомнатной квартире громоздились ящики с книгами, секретер Важной Старой Дамы, кресло и полки, которые она до сих пор хранила на складе в родном городе. Но новыми были оконные шторы канареечного цвета и занавеска, отделяющая кухонную нишу от комнаты.
— Мы позволили себе, — сказал Шафхойтлин, — коллеги… Мы надеемся, вы действительно будете себя чувствовать у нас как дома. — И он пожал ей обе руки, как на официальном приеме в братской стране, и Франциска сказала:
— Спасибо, вы все очень мило ко мне относитесь, давайте выпьем по этому поводу, — и подумала: как к больной.
У стены стоял, грубым холстом к комнате, портрет Олимпии, Шафхойтлин спросил: разрешите? — и перевернул его. Шея у него налилась кровью. Он ничего не сказал и вскоре откланялся.
Франциска ходила в своем подъезде из одной квартиры в другую и представлялась: молодой супружеской чете, он и она округлые, румяные и похожие друг на друга, как брат и сестра; беременной женщине, которая, вероятно, когда-то была очень красива, подле нее вертелись четверо мальчишек, три красивые, уже несколько полные девочки держались на заднем плане, а в глубине коридора стоял человечек, безгласный, тощий и маленький, словно он был восьмым и самым застенчивым ребенком в семье; толстому инженеру, который орал, силясь перекричать грохочущее в комнате радио; шахтерской вдове с седеющими волосами, добродушной и запуганной, она не смотрела на Франциску, а через плечо бранила своих сыновей, трех долговязых, рыжих, веснушчатых парней, топтавшихся у зеркала, украшенного бумажными розами и цветными открытками, и с любопытством рассматривавших новую соседку; худощавому плотнику, вокруг которого пританцовывал белый шпиц (вот наш Асси, нет, у нас есть дети), и жене, по меньшей мере на десять лет старше его, эта веселая особа с небрежно покрашенными волосами и яркими клипсами в ушах беспечно выставляла напоказ морщинистую шею, войдите же, сказала она и сварила на кухне кофе, и Франциска чувствовала себя довольно уютно в этой кухне, такой же пестрой, как эта женщина, и такой же разговорчивой, наполненной болтовней зеленых попугайчиков, верещанием и трелями канареек и красногрудых снегирей, а когда Франциска через некоторое время поднялась, плотник, безмолвно сидевший у стола, сказал: я должен вам еще показать голову щуки, которую я сам препарировал, самую огромную из всех когда-либо пойманных рыболовами нашего ферейна, и она восхищалась щучьим черепом с острыми, как иглы, зубами, а плотник сказал: если вам что-то потребуется — плинтус, штепсель, новая дверь в подвал, не стесняйтесь, я все сделаю.
Она представилась фрау Рёдер, вспомнила эту фамилию, историю, рассказанную комендантом (муж ее налетел на шлагбаум на мотоцикле; вдовья пенсия, работа на укладке рельсов, дети бог знает от кого), сквозь недоверчиво полуоткрытую дверь видела цыганские черты лица, обветренную кожу женщины, которой она дала бы лет сорок, и услышала, едва дверь закрылась, громкие шлепки, детский визг, ругань, ах ты, дрянь, скотина: женщина ругалась уже машинально, старая, заигранная пластинка, которую никто больше не слушает.