Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 216 из 220

23

На похоронах не было ни Святко, ни Анохина, ни Рогова, ни Качурина. Я подошел к Оксане и спросил, где же наши общие друзья. Она ответила шепотом:

— Не пришли. Он им тут недавно изрядно насолил.

И этот довод меня подкосил. Покинули. Все покинули. Перед смертью, казалось бы, все должно было отступить. Нет. Какой же общий государственный школьный успех может быть, если даже в смерти все так разобщены? Кто разрушит эту грозовую разобщенность? Кто заронит в души педагогических исследователей великое чувство родственного единения, без которого не может быть нравственного прогресса, прогресса педагогического.

Поразительная штука, этот Святко фанатично верит в самые высокие и светлые социальные идеалы, душу и жизнь готов положить за то, чтобы приблизить их осуществление. Я однажды пошутил: «Послушай, а отдал бы ты жизнь, если бы знал, что только в таком случае твоя методика будет внедрена повсюду?» — «Не задумываясь, — ответил он. Моя методика — это не просто хорошее дидактическое средство, моя методика — это всеобщий метод общения. А производство развитых форм общения, как ты знаешь, Маркс и назвал коммунизмом». И Анохину я задал аналогичный вопрос, и он мне сказал, что его идея всеобщего духовного развития людей средствами искусства — залог настоящего прогресса, и что за эту идею он готов умереть. И когда я Качурину задал такой же вопрос, он, подумав, сказал:

— Я иногда слышу такие слова: «Нет такой идеи, за которую следовало бы отдавать человеческие жизни». Так вот, я убежден: есть такие идеи! Весь ваш так называемый гуманизм может существовать только в одном случае, если научно-технический прогресс обеспечит человечеству мир, кусок хлеба и надлежащие условия для гармонического развития каждого человека.

— Если бы каждый из вас с таким упорством отстаивал не только свои идеи, но и идеи товарищей — выиграло бы общее дело, — сказал я им тогда.

Они возмутились:

— Мы уважаем и ценим опыт каждого, если в нем есть рациональное зерно…

И это было правдой. Их правдой. А меня они не услышали, ибо всецело были поглощены своими проблемами, своими тревогами. Кособоков тогда мне разъяснил:

— Пытаться их объединить бесполезно. Они никогда не станут ни серыми «лошадками», ни даже «пахарями». Они прирожденные, пожизненные «чайники». Каждый кипит и булькает в одиночку. И пар пускает в одиночку. И запомни: в каждом доме может быть только один «чайник»… — Кособоков рассмеялся своей шутке.

— Но есть же специальные институты, кафедры, НИИ, кабинеты — сколько их по стране, неужто нельзя объединить?

К нам тогда подошел высокий красивый мужчина и мягко, но настойчиво сказал:

— Извините, я нечаянно слышал ваш разговор. Эта проблема меня занимает вот уже двадцать лет, и я убежден, что всех новаторов можно объединить…

Кособоков улыбнулся, подмигнул мне, что означало: «Еще, брат, один «чайник» подвалил», и быстро покинул нас, бросив на прощание:

— Вы уж без меня толкуйте, а я уже опаздываю, бегу…

Человек, с которым я тогда познакомился, и был Иван Петрович Сидоров. Он действительно все свободное время двадцать лет отдавал изучению единственной проблемы — как единичное и особенное в школьном деле сделать всеобщим. Он прокладывал дороги к сердцам людей. За эти годы сумел побывать у всех новаторов, описать их опыт.

Он сделал то, что должно было сделать Научное Ведомство, располагающее штатами в три тысячи человек. Восемнадцать лет терпело Научное Ведомство, а на девятнадцатый год обозлилось и включило Сидорова в свои списки гонимых. Поразительная штука: Сидоров — то идеальное явление, к которому, собственно, и стремится наш социальный уклад. Сидоров по доброй своей воле служит обществу, ничего не требуя взамен. И его все же «достали»: на работу сообщили, дескать, занимается не своими делами, лезет в наше Научное Ведомство, житья от него не стало. И для начала Сидорова уволили с работы. Он поступил на другую работу, но и там его нашли. Самое удивительное было, что к нему учителя за восемнадцать лет так привыкли, что без него просто как-то у них жизнь и работа не шли в полную меру. Чуть чего, каждый вспоминал Сидорова. Ему звонили, писали, к нему приезжали в гости

Я не знаю, в чем был этот исключительный сидоровский талант, но он, этот талант, обнаруживал себя и во всем его облике, мягком, интеллигентно-строгом, и в добрых, спокойных интонациях, и ему верили. От него исходила какая-то нравственная сила. Ему удалось объединить многих. В отпускное время он собирал учителей для обмена опытом и у себя дома, и у своих коллег, и у известных учителей-новаторов. Эта-то вот его деятельность и вызвала переполох в Научном Ведомстве. Григорьев вызвал Рискунова и предложил подумать. Рискунов сделал несколько безуспешных попыток как-то скомпрометировать Сидорова — не получилось. Сидоров был честен в быту, на работе и в своей общественной деятельности. Тогда Рискунов использовал свой последний испытанный прием — сигнал в органы государственной безопасности: собираются, мол, говорят не то, не наши идеи исповедуют, мешают… Нет, не анонимка, зачем же. Все с кропотливой достоверностью: факты, даты, люди, квартиры… Расчет у Рискунова был прост. Я этот расчет на своей шкуре испытал, когда однажды хлопнул дверью в кабинете Григорьева:

— Моя жизнь и моя деятельность как на ладони! — кричал я тогда. — Мое критическое гражданское мышление направлено на разрешение противоречий в школьном деле.

Но уже механизм сам по себе пошел раскручиваться — шепот покатился по Ведомству (им интересуются!) — шепот, вышедший из глубин и скважин, образовавшихся черт знает когда, может быть, в тридцатые, а может быть, и в сороковые годы, и этот шепот в могильный холод обращался, когда достигал поверхности чиновничьих и научных физиономий, и каждый делал для себя вывод: подальше от беды, подальше от этого, который на крючке, да под колпаком, да в изоляции пребывает.

— Сложен тут расклад, милостивый государь, — шутил Кособоков и мне тыкал пальцем в грудь, — не лезь ты в эти игры, отсекут башку, скажут, так и было…