Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 220

То есть Кособоков, как и всякий разумный директор воспитательного учреждения, отлично понимал, что у школы нет выбора, нет приемлемой альтернативы: она должна заниматься именно целостным, гармоническим воспитанием, потому что человек не воспитывается, не живет, не взаимодействует с другими по частям. Даже без нашего педагогического ведома ум, сердце, душа и тело ребенка развиваются одновременно. И наша задача помочь детям. Создать наиболее благоприятные условия. Так думал и я в то время, работая не в столице, как Кособоков, а на периферии, в Новосветской школе-интернате на Украине. Наши общие взгляды, дружеские и деловые контакты привели к тому, что спустя десять лет, когда Кособоков уже был изгнан из школы и стал заведовать отделом гармонического развития в Научном Ведомстве, он взял меня к себе, только не на роль научного сотрудника, а на роль директора школы, способного реализовать его идеи. Перетащить меня в столицу помогли ему член Президиума Научного Ведомства Григорьев и его, кособоковский, давний друг Ларионов, заведовавший в свое время роно, а затем и каким-то важным отделом Министерства просвещения. Надо сказать, что водораздел всех наших педагогических трений проходил как раз в русле этого, самого гармонического развития. Мы убеждены были в том, что без высокого идеала нет и не может быть истинного воспитания. Наши бывшие друзья, тогдашние новаторы, Ларионов и его единомышленники, хотя и разрабатывали проблему демократизации школы, но категорически выступали против гармонического воспитания, считая, что всякая гармония есть болтовня, химеры, уход от действительности. При этом они ссылались на Макаренко. Всякий раз, когда речь заходила о демократизации школы, о преодолении элементов авторитарности (подчеркиваю и напоминаю, что в те времена можно было говорить лишь о некоторых элементах авторитаризма, ибо вся школа в целом считалась самой передовой, самой демократической, самой совершенной!), так вот всякий раз, когда речь заходила о раскрепощении школы, мы имели в виду прежде всего то, что сегодня именуется десталинизацией, ибо мы были убеждены, что вся наша школа, все наши учебники, весь режим нашей жизни были ущербными, догматическими.

Кособоков тревожился от того, что не мог пересилить в себе авторитарно-командное начало, понимал это, и потому мучился еще сильнее, его подсознательные силы рвались наружу, а он, вероятно, их сдерживал, не понимая того, что тем самым губит в себе самое ценное — великий дар творца, данный ему богом…

Теперь, когда он лежал, покрытый чем-то черно-алым (абсолютно не его цвет!), противоречия будто разрешились, потому, может быть, и сказал его брат:

— Какой же красивый наш Эдвард.

Покойник действительно будто светился, и мне казалось, что он — единственная реальность, единственное живое существо в этом сборище фантомов, полутрупов, давно почивших, кто на лаврах, кто на рогожке, а кто и на терновых иглах. В стоявших рядом, как я ощущал, не было ни боли, ни сожаления, ни раскаяния, ни той мучительности, которая все же была в Кособокове и которая прорывалась лишь тогда, когда он выходил на трибуну, когда не управлял своей волевой расчетливостью. Я думал в такие минуты: «Откуда же берется в нем истинная философия, которой он никогда не увлекался по-настоящему, откуда это провидение, это глубинное постижение последних рубежей, на пределе которых и брезжит свет наших удач?»

Я помню, как он заговорил совсем необычно для него:

— Мы современники агонии сталинизма, свидетели ее и участники. Создатели, как теперь говорят, административно-командной системы. Мы вновь ратуем за стабильность, но нам скорее нужна и некая высокая хаотичность, чтобы силы брожения набрали инерцию и вынесли нас к берегам больших истин. Как известно, хаотизм, существующий в искусстве, в поэзии, есть лишь внешний хаотизм, ибо глубина и своеобразие беспорядочности ведет к той интуиции, без которой не определить нам верных путей нашего воспитания. Именно нашего. Не европейского, не азиатского, а нашего, отечественного, где так нелепо соединилось и смешалось истинное и наносное, живое и мертворожденное. Нам мешает замкнутость пашей системы, где банальность мертворожденных истин засорила нам разум, запорошила наши глаза, сделав нас слепыми. В этой замкнутости творится самое тяжкое зло — нивелировка личности. Время надломило эту замкнутость, но нивелировка будто бы окрепла. Горькие слова нашего писателя и мне приходят на ум: «Господи, поверь в нас: мы одиноки».

Это было всего лишь месяц назад…

Ко мне подошел Григорьев и сказал:

— Ты должен проститься с ним…

И повел меня в комнату, где на моей руке закрепили чуть выше локтя ало-черную повязку. Рядом со мной у гроба стоял Ларионов, мой нынешний противник и противник Эдварда. Покойник будто хотел нас примирить, так светло было его лицо.

— Наша агония, — опять слышались мне пророческие слова Эдварда, — это и треснувшая твердь, в разломы которой вырывается магма, несущая с собой шлаки и грязь. Мы не хотим знать размеры этих трещин, не хотим знать своих заблуждений, боимся от них отказаться. Мы вовсе не истину ищем, мы утверждаем себя и некие символы, знание которых ничего не дает человеку.

— Эдвард, не говори красиво, — бросил ему с места Ларионов.

И зал рассмеялся, и рассмеялся Кособоков, и потом было противно слышать, как он предавал свое прозрение, как смеялся со всеми, осклабисто, подделываясь под общий шум, под безликую ничтожность, комкая отвратительные слова:

— Меня всегда несет, когда я вижу красивых женщин…

Мне вспомнилась эта гнусная сценка, и слезы покатились из глаз, а он лежал и будто улыбался, и такую же улыбку я приметил на лице Ларионова: кто знает, может быть, и он почувствовал в покойнике эту спокойную силу разрешения противоречий. Разрешения ценою своей смерти, которой чужд и ложный пафос, и ложное инакомыслие, и осклабистая улыбка.

6