Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 54

Вечером я стою у двери пентхауса Борха. Рука поднята к звонку, палец в сантиметре от кнопки, и я не могу нажать. Стою и думаю: если я позвоню, если войду, если скажу «да», то я перестану быть человеком, который отвечает за свою жизнь, и стану человеком, который продал себя за списание долгов. И одновременно думаю: если я не позвоню, не войду, не скажу «да», то мой отец через семь дней потеряет всё, и через год я найду его в той же квартире, в том же кресле, только бутылка будет не одна.

Дверь открывается сама.

Он на пороге, в халате, тёмно-сером, шёлковом, и волосы влажные после душа, зачёсанные назад, чуть темнее от воды, и без привычной укладки они мягче, длиннее, и я замечаю это и злюсь, что замечаю. Его ноги босые на мраморном полу, и это первый раз, когда я вижу его не в полной броне, и в этом должна быть уязвимость, но вместо уязвимости я вижу хозяина, который открыл дверь своего дома в том, в чём ему удобно, и ему не нужно одеваться для гостей, потому что гости приходят к нему на его условиях.

Он смотрит на меня, и на его лице нет удивления. Он знал. Он ждал.

— Три дня, — говорит он, и его серые глаза обводят моё лицо, мои круги под глазами, мой жакет, мои руки, опущенные вдоль тела, и он считывает всё, я это чувствую, каждую бессонную ночь, каждый пересчитанный вариант. — Я думал, вы продержитесь хотя бы четыре.

Я стою перед ним, и рука, которую я подняла к звонку, всё ещё поднята, бессмысленно, глупо, и я опускаю её, и делаю вдох, и его сандал накрывает меня с головой, смешанный с чистым запахом мокрых волос, и мне нужно сказать что-то, что-то колкое и достойное, чтобы он знал, что я пришла не сломленной, не побеждённой, а выбравшей, но слова не приходят.

Он отступает в сторону, и я вхожу.

Глава 4. Илия: Вика

Она входит, и с её жакета и чемодана капает на мой мрамор, потому что на улице дождь, а она не вызвала такси. Я знаю это, потому что её туфли оставляют мокрые следы от самого лифта и волосы прилипли к вискам, и ни один человек, приехавший на машине, не выглядит так, будто его прополоскали и отжали не до конца. Пешком. До моего дома от ближайшей станции метро минут двадцать, я знаю, потому что однажды проверил маршрут из праздного любопытства. И все двадцать минут она шла под дождём, хотя могла набрать номер и через пять минут сидеть в сухом салоне. Она пришла ко мне мокрая, бледная, с тёмными кругами под глазами и в том же жакете с заседания, чёрном, строгом, с глубоким вырезом, который сейчас потемнел от воды и облепил ей плечи, и я стою в дверях гостиной и смотрю, как она стягивает с плеч сумку, ставит на пол, выпрямляется.

Собранная.

Это цепляет меня сильнее, чем я готов признать, и я списываю ощущение на то, что мне нравится эстетика стойкости, красота формы, которая не деформируется под давлением. Архитектурное мышление: конструкция выдержала нагрузку, следовательно, спроектирована правильно. Ничего личного.

— Полотенце в ванной, — говорю я. — Вторая дверь по коридору.

Она не двигается. Смотрит на меня снизу вверх, и вода скатывается с чёлки ей на переносицу, и она не вытирает, и губы её сжаты, и мне требуется усилие, чтобы не протянуть руку и не убрать мокрую прядь с её лба, не потому что я хочу ей помочь, а потому что прядь мешает мне видеть её лицо.

— Контракт, — говорит она. — Давай контракт.

Я провожу её в кабинет. Контракт лежит на столе с позавчерашнего вечера, распечатанный, подшитый, в трёх экземплярах. Мой юрист сидит в кресле у окна, где он провел последние два дня, потому что я знал, что она придет, и придет скоро. Не потому что она позвонила, а потому что она не из тех, кто тянет до последнего.

Она садится, берёт экземпляр и начинает читать.

Читает два часа.

Два часа, за которые я выпиваю три чашки кофе, и Андрей Ильич разворачивает шесть мятных леденцов, и за окном дождь усиливается, и стихает, и усиливается снова. Она читает каждый пункт, каждое примечание, каждое приложение. Задаёт вопросы, и вопросы грамотные, точные, с пониманием юридической терминологии, которое не ожидаешь от архитектора, но ожидаешь от женщины, чей отец двадцать лет подписывал контракты и, видимо, научил дочь читать мелкий шрифт. Она спрашивает про имущественный режим, про публичное поведение, про сроки расторжения и штрафные санкции, и Андрей Ильич отвечает, потеет и косится на меня, потому что некоторые из её вопросов выявляют формулировки, которые составлены в мою пользу, и она это видит, и он это видит, и я сижу и наблюдаю, как она работает, и ловлю себя на ощущении, которое мне неприятно, потому что оно похоже на уважение.

Уважение мне не нужно. Уважение означает, что второй человек в моих глазах стоит на одном уровне со мной, а на одном уровне со мной не стоит никто, и этот тезис не подлежит пересмотру, потому что я строил его всю жизнь, из обломков и грязи, из приюта, из собственного отражения в зеркале, которое в двенадцать лет казалось мне уродливым, а в двадцать пять стало оружием, и это оружие я отточил до идеала, и мне не нужно, чтобы женщина в мокром жакете подвергала его сомнению тем, что два часа гоняет моего юриста вопросами про пункт 7.3 подраздел «б».

Она подписывает, и росчерк у неё резкий, наклонённый влево, с сильным нажимом. Она кладёт ручку и поднимает глаза.

— Готово.

— Приятно иметь с вами дело, Виктория, — говорю я, потому что так правильно, потому что контракт подписан её полным именем и обращение должно ему соответствовать.

Она морщится.

— Вика, — говорит она. — Мы теперь формально женаты, можешь уже перестать.

Я не реагирую. Андрей Ильич собирает экземпляры, прощается и уходит с облегчением, которое не пытается скрыть. Мы остаёмся одни, и квартира, которая всегда казалась мне идеально пропорциональной, вдруг становится неудобной, потому что в ней теперь есть второй человек, и этот человек ходит по коридору в моих гостевых тапках, и звук её шагов другой, легче и чаще, и он отражается от стен, которые привыкли только к моим.

Я показываю ей комнату. Гостевая, вторая спальня, обставленная со вкусом — я лично контролировал, потому что всё в этом доме я контролирую лично: бельё, свет, температура, даже жалюзи. Она входит, оглядывается и ничего не говорит, и я не понимаю, одобрение это или равнодушие, и меня раздражает, что это вызывает любопытство.