Страница 38 из 54
Я стою у стекла мастерской и смотрю, как Борх наклоняется к чертежу и объясняет Стасу, быстро, с карандашом в руке, и линия, которую он рисует, плавная, уверенная, красивая, и Стас смотрит и кивает, и на его лице выражение, которое я знаю, потому что видела его в зеркале, когда мне было двадцать и отец показывал мне, как работает свет в пространстве: сосредоточенность, смешанная с восхищением, которое не хочется признавать.
Его высокомерие, его ледяная маска, его костюмы и парфюм и контроль, и халаты ручной работы, и позолоченные атриумы для людей, которые платят за то, чтобы чувствовать себя выше других. Всё это не броня богатства, а шрам, рубец на месте раны, которая была нанесена мальчику, которого звали крысой, и мальчик вырос и выстроил вокруг себя крепость из мрамора и сандала, и внутри крепости он сидит за столом с другим мальчиком-альбиносом и правит ему чертежи, потому что это единственный способ любить, который он знает: требовать и гнать вперёд, веря, что из крысы получится архитектор.
Я ухожу, не зайдя в мастерскую.
Вечером дома я жду его в гостиной. Он приходит поздно, всё ещё в костюме, и выглядит уставшим, хотя усталость у него проявляется не так, как у нормальных людей: не кругами под глазами и не сутулостью, а лёгким замедлением движений, будто механизм, который обычно работает на идеальных оборотах, снизил частотуёёёёё.
— Я была на Бауманской, — говорю я, и не смягчаю, не подбираю формулировку, не готовлю почву, потому что с этим человеком единственный язык, который работает, это прямой удар. — Видела тебя со Стасом.
Его лицо теряет маску.
Я видела его злым, видела ледяным, видела со зрачками, залившими радужку, когда он прижимал меня к стене в коридоре. Но этого выражения я не видела ни разу. На долю секунды, на мгновение, которое я ловлю только потому, что смотрю прямо на него и жду реакции, на его лице страх, настоящий и неприкрытый, и не за себя, я понимаю это с той ясностью, которая приходит, когда долго изучаешь чужую архитектуру и начинаешь различать несущие стены: не за себя. За то, что я увидела. За то, что подошла к стеклу мастерской и заглянула туда, куда он не приглашал, туда, где он настоящий, где нет костюма и запонок и парфюма, а есть карандаш и чертёж и мальчик, которого он спасает от своего собственного прошлого.
Он встаёт, не говоря ни слова, поворачивается и выходит из гостиной, и я слышу его шаги по коридору, и дверь кабинета, и щелчок замка, и тишину.
Я сижу одна в его гостиной, на его диване, под его светом, и понимаю: впервые я ранила его не дерзостью, не «Илюшей», не отказом носить его платья. Я ранила его тем, что подошла слишком близко к единственному месту, которое он не укрепил стенами и мрамором. И мне от этого не победно и не сладко, мне тошно, и я подтягиваю колени к груди и утыкаюсь в них лбом, и сижу так, пока не затекают ноги.
Потом встаю и иду по коридору, босиком по холодному паркету, и из-под двери его кабинета не пробивается ни полоски света: он сидит там в темноте, взаперти, один, и от этой мысли у меня внутри всё сжимается. Я подхожу к двери и поднимаю руку, чтобы постучать.