Страница 3 из 9
Я смотрела на это утро из-за стола и думала, что записала бы и его. Кашу, ежа Пыхтю, Найду звездой, Тимку, который болтает. Но для дней со знаком плюс у меня тетради нет. Не завела как-то.
Он вернулся в четвёртом часу.
Машину бригады слышно от поворота, и дом перестроился за минуту, как по учебной тревоге. Тимка молча встал, взял Найду за ошейник и увёл за сарай. Мама вынесла Артура из большой комнаты в дальнюю, задёрнула там штору. Я убавила музыку на телефоне и села с книжкой на видном месте — это моя позиция, у двери кухни.
Данила вошёл весёлый. Пока ещё весёлый, градус лёгкий, движения широкие, голос громче нужного.
— О, семья! — он бросил сумку у порога. — А чего тихо, как на похоронах? Лен, есть чего пожрать?
— Разогреваю. Садись.
— Мы там такой каркас сегодня подняли, — он развалился на стуле и вытянул ноги через полкухни. — Михалыч говорит: без тебя бы неделю возились. Золотые руки, говорит.
Михалыч так не говорит. Михалыч вообще почти не говорит, я его видела: он молчит даже убедительнее, чем некоторые орут. Но проверять никто не стал. У нас дома его рассказы не проверяют — себе дороже.
— Умница, — мама поставила тарелку. — Хлеб бери.
А потом достала из шкафчика бутылку и налила ему первой. Сама. Он ещё не просил.
Я это вижу каждый раз и каждый раз записываю глазами, потому что в тетрадь такое не запишешь, нет колонки. Мама наливает ему первой, ровно на два пальца, и ставит бутылку так, чтобы дотянулся. Чтобы лёг ровно и не искал. Чтобы вечер прошёл по плану.
У мамы всё по плану. Даже это.
Я однажды спросила её, давно, год назад. Не в лоб, аккуратно: мам, а зачем ты ему наливаешь, он же и сам умеет. Она вытерла руки и ответила спокойно, как объясняют расписание автобусов: «Затем, что так я знаю, сколько». И всё. Вопрос закрыт, тема заархивирована.
Сколько, она знает. А вот вопроса «зачем вообще» у нас в доме не существует. Я проверяла: задашь его, и взрослые смотрят сквозь тебя, как сквозь чистое стекло.
Продержался он до ужина.
За ужином его взгляд упёрся в коридор, где у порога стояли Тимкины ботинки. Один стоял, второй лежал на боку.
— Это что? — вилка ткнула в сторону коридора.
Тимка перестал жевать.
— Ботинки, — я опередила брата.
— Я вижу, что ботинки. Я спрашиваю, почему они валяются. — Голос пошёл вверх, набирая обороты, как та болгарка. — В моём доме будет порядок. Тимофей! Я с кем разговариваю?
Тимка сполз со стула, пошёл в коридор и поставил ботинок ровно. Вернулся. Сел.
— Нет, ты постой. — Данила отодвинул тарелку, а это дурной знак: когда он отодвигает тарелку, значит, ужин переходит в собрание. — Ты почему молчишь? Тебе взрослый человек вопрос задал. В моём доме будет порядок или нет?
— Будет.
— Что «будет»? Громче.
— Порядок будет.
— Во-от. — Он откинулся, довольный, будто провёл переговоры. — А то распустились. Меня в детстве за ботинок в коридоре знаешь как учили? Не знаешь. И не надо тебе знать, я ж не зверь. Я ж для вас пашу как проклятый, между прочим. А меня тут за человека не держат.
Дальше шло минут десять по накатанной: уважение, порядок, «я в ваши годы», «мать вон целыми днями». Мама в это время мыла плиту. Плита была чистая, она мыла её второй раз.
По часам на плите вышло девять минут. Я не для тетради смотрела, само вышло: когда в доме орут, глаза сами ищут, за что зацепиться, и цифры для этого подходят лучше всего. Цифры не орут в ответ и не кивают. Стоят себе и идут.
Тимка кивал. Он давно так делает: кивает вместо слов. Удобно: к кивку не прицепишься. Кивок не «огрызнулся» и не «глянул волчонком». Кивок — это ноль. Мой брат в восемь лет вычислил, что безопаснее всего быть нулём, и мне от этой его математики хочется что-нибудь разбить.
Я не разбиваю. Я записываю.
Я стояла в дверях кухни и смотрела. Просто смотрела. На меня он не орёт. Он вообще при мне сбавляет, и не потому что я что-то делаю, а потому что я смотрю и не боюсь. Проверяла: если выйти из комнаты, громкость растёт. Если вернуться — падает. Как датчик.
Досидел вечер тихо, лёг рано. План сработал, два пальца легли куда надо, дом додышал до полуночи без происшествий.
Я перед сном заглянула к Тимке. Он спал поперёк кровати, свесив руку до пола, и лицо у него во сне было простое, восьмилетнее, без этой его дневной готовности кивать. Я развернула брата вдоль и накрыла одеялом до подбородка. Пусть хоть ночью живёт как человек.
Наутро он был другой. Виноватый период, я его знаю наизусть: короткие фразы, взгляд в пол, суетливая полезность: то кран подтянет, то мусор вынесет без напоминания.
К обеду виноватость дозрела до кошелька.
— Так, — он хлопнул в ладоши, — собирайтесь. Едем в город. За кроссовками! Всем!
— Ура-а! — Тимка подпрыгнул так, что стул уехал.
Ему восемь. Ему вчера орали про ботинки, а сегодня везут за кроссовками, и вчерашнее стёрлось, как с доски. Я на него не злюсь за это. Я злюсь не на него.
— Кира, ты чего сидишь? Собирайся.
— Мне не надо.
— Как не надо? Всем берём, я угощаю.
— У меня есть кроссовки.
Он посмотрел на меня, прищурился и усмехнулся половиной рта:
— Гордая. Вся в мать.
Я не стала выяснять, что он имел в виду. Комплимент это у него или диагноз, пусть сам разбирается, если умеет.
Тимка потом рассказывал, что выбирал кроссовки сорок минут и мерил каждую пару с разбегом по всему залу, и продавщица смеялась. Я бы тоже посмеялась. Если бы не знала прейскуранта.
Вернулись они через три часа, гружёные. Тимке кроссовки с подсветкой, он тут же нарезал в них десять кругов по двору. Маме кроссовки белые, «фирменные», она их убрала в коробку и в шкаф, я знаю этот жест: так убирают вещи, которые не просили.
Себе он взял кепку. Просто так, до кучи, «раз уж заехали».
— А Кирке ничего, — доложил Тимка с разбегу, без злорадства, чисто как сводку. — Она гордая.
— Я в курсе, — я завязала ему шнурок, потому что сам он в новых кроссовках завязывать отказался: жалко.
Вечером я записала в тетрадь: «Одиннадцатое июня. Ор про ботинки. Кроссовки Тимке и маме, кепка себе». В колонке напротив себя поставила: «гордая». Пусть будет по прейскуранту. У каждого своя цена, моя хотя бы не в рассрочку.
Если кто не понял, объясняю, как устроен наш семейный магазин.