Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 76

— Понимаю. Я это посчитал на прошлой неделе и не поверил, оттого и позвал Порфирия Саввича считать заново.

Год назад я считал хину унциями и жил на жалованье лекаря. Полгода назад мы вчетвером сидели над картой города и не знали, с чего двор будет жить первые месяцы. Нынче он жил сам. Это была новая ступень, и я стоял на ней обеими ногами, и ощущение было непривычное, как после долгой болезни, когда впервые встаёшь и не понимаешь, отчего не кружится голова.

— Окупил! — Барон хлопнул по столу. — За несколько месяцев! Я, когда деньги давал, считал так. Пропадут, не жалко, зато Сергею глаз сберегли. Вернутся через пять лет, слава богу. А они через полгода вернулись и ещё несут!

Он поднялся, прошёлся мимо меня по кабинету, остановился у печи и постучал пальцем по холодной дверце.

— А ведь этот, — он кивнул на топку, — вот это самое Капитон и жёг. Понимал, шельма, куда суёт.

— Понимал тот, кто ему платил, — ответил я. — Вот вы сейчас увидали цифру, Пётр Кузьмич, и порадовались. А теперь увидьте её так, как её видят с Гороховой. Полгода назад мы были лекарем с жалованьем и аптекарем. Нынче двор кормит два десятка человек, варит соль, режет инструмент, принимает больных и печатает книгу. И на нас глядят с Гороховой и считают то же самое, только с другим чувством.

Барон перестал стучать по дверце.

— Ты к чему это?

— К тому, что теперь нам есть что терять. И они это знают лучше нас. Потому и лезли в кабинет с долотом, а не в трактир с кулаками. С теми, у кого ничего нет, так не воюют.

В кабинете помолчали. Порфирий Саввич аккуратно складывал листы.

— Что ж, — сказал барон наконец. — Пусть глядят. Я, Михайло, двадцать лет в полку служил и знаю одно. Крепость, в которую лезут с подкопом, а не с приступом, это крепость, которую взять боятся. — Он вернулся в кресло. — Настасья твою тетрадь с алебастром обещалась заново нарисовать, по твоему рассказу. А Штосс твой со столбцами и так всё помнит. Так что не о том горюй.

— Я не горюю, Пётр Кузьмич.

— Вижу, что не горюешь. Вот это меня и тревожит.

Недели до Павловска прошли у меня так, как проходят, когда ждёшь одного дня, а живёшь всеми остальными.

Дальше разбирались с гипсом.

Ермолаю сняли камень. Шамшев резал повязку своим горбатым ножом при половине слободы, собравшейся у ворот двора, и когда жёлоб раскрылся, плотник поднял руку, согнул, разогнул и сжал кулак. Рука была прямая. Слобода загудела, Мироныч утёр глаза рукавом и сказал, что это от дыма, а Ермолай на следующий же день вышел на леса, и мне пришлось стаскивать его оттуда лично.

За ним я снял повязку кожевникову подмастерью, и тоже прямо. Возчик ходил ещё в камне и жаловался мне на коня.

Человек в сером кафтане не появился.

Ртищев просидел в трактире у Сенной два воскресенья кряду, у окна, с чаем, и оба раза видел только извозчиков. «Серый кафтан» почуял. Люди этого сорта чуют, когда их человек замолкает, и мне оставалось признать, что нитка, на которую я рассчитывал, оборвана с того конца.

Капитона держали в чулане под замком, кормили и меняли повязку. Барон требовал полиции, я просил подождать до возвращения из Павловска, и он уступил, ворча, что я делаю из его дома острог. Что делать с истопником дальше, я и сам решил не сразу. Решил я одно и сказал это себе прямо. После. С этим человеком и с теми, кто за ним стоит, я разберусь после Павловска, потому что в Павловск надо ехать с ясной головой, а не с трактиром у Сенной в затылке.

Веко Сергея доходило. Он разминал рубец утром и вечером, как я велел, и делал это с таким усердием, что я велел убавить, покуда он не стёр себе бровь. Очки он носил уже только на солнце.

Описание пробы ушло Виллие, переписанное набело в трёх списках, потому что одному списку я больше не верил. Тетрадь с алебастром Настя нарисовала заново по моему рассказу, за три вечера, и вышло лучше сгоревшей.

Больные шли. Двор за Рогаткой принимал по десятку в день, и Никитин, оставленный там за старшего на дни моих отлучек, к концу месяца перестал бегать ко мне с каждым случаем и стал бегать через один. Я отметил это себе как лучшую новость лета.

Барон перед отъездом повторил мне свой наказ, тот самый, про Павловск и про троих, что слушают за каждым словом. Я сказал, что помню. Он сказал, что от этого ему не легче.

А потом пришёл день.

Экипажи прислало ведомство, две кареты с гербами на дверцах, и весь дом Бутурлиных высыпал на крыльцо глядеть, как мы в них садимся. Дарья Гавриловна в лиловом, барон в парадном, Сергей в мундире, очки оставлены дома. И Настя.

Настю я увидел на крыльце и на секунду забыл, зачем мы едем. Платье на ней было белое, простое, и в этой простоте было больше работы, чем в иных бальных нарядах с перьями, и я подумал, что Дарья Гавриловна знает своё дело лучше любого портного. Понимает, во что нужно одеть дочь.

Настя поймала мой взгляд. Покраснела — и сразу сделала строгое лицо.

— Садись, Михайло, — буркнул барон. — Насмотришься ещё.

Ехали долго. Две кареты шли одна за другой, наша впереди, а во второй ехали кучер с сундуками и Гришка, которого барон взял с собой на случай, ежели понадобится своя рука, и Гришка от этой чести сделался важным, как камергер.

Царскосельская дорога была суха, и пыль стояла за нами столбом, и с обеих сторон тянулись дачи, поля и опять дачи. Барон молчал. За весь этот год я не видел, чтобы он молчал дольше четверти часа, а тут он молчал верст десять, глядя в окно, и Дарья Гавриловна держала его за руку.

— Пётр Кузьмич, — спросил я наконец. — Вы здоровы?

— Здоров, — ответил он, не оборачиваясь. — Я, Михайло, двадцать лет ждал, что меня туда позовут. Дождался на шестом десятке, и то за твоей спиной. Дай уж помолчать.

Сергей глядел на отца и не улыбался. Настя глядела в окно. Я глядел на свои руки и думал о том, что везу в Павловск лекаря Салтыкова, а лекарь Салтыков — это две головы в одном теле, и какая из них понадобится нынче, я не знал.

К Павловску подъехали на закате.

Дворец открылся из-за поворота разом, весь, жёлтый в вечернем свете, с колоннадой и с куполом, и перед ним, насколько хватало глаз, стояли экипажи. Сотни экипажей. Лакеи в ливреях бегали между ними с фонарями, хоть было ещё светло, и от реки тянуло вечерней сыростью, а из открытых окон дворца шёл гул, ровный и густой, гул нескольких сотен голосов, к которому мне сейчас предстояло прибавить свой.

Настя у окна кареты не дышала. Я взглянул на неё и понял, что для неё этот вечер начался раньше, чем для всех нас, ещё в ту минуту, когда она читала приглашение третьей.