Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 76

Утро я начинал в Мариинской. Обход обеих палат, чистой и гнойной, перевязки, которые никому не передашь, и надзор за прочими отделениями, который лёг на меня вместе с новой должностью. Никитин держал палаты и людей, Штосс держал числа, и к полудню больница дальше стояла своим ходом до следующего утра.

После полудня, через день, я ехал за Рогатку. Лекарский двор числился теперь особым отделением той же Мариинской, и там у каждого было своё место. Мироныч у котлов, Лемке у весов, Ртищев у ворот, Шамшев в мастерской, Порфирий Саввич при бумагах. А время от времени там же появлялись Штосс и Никитин.

Моё дело было являться туда, где сами не справятся. А вечером меня ждал дом на Литейной и барон, которому я слушал сердце так же обязательно, как другие читают вечернюю молитву.

Но сегодня за Рогаткой не справились без меня.

Я услышал крик со стороны стройки, короткий, мужской, и следом та особая тишина, по которой лекарь сразу узнает беду.

Каменные стены нового строения поднялись уже в человеческий рост, и вдоль них стояли леса. С которых и сорвался Ермолай, молодой плотник из артели Мироныча, весёлый малый, которого я до того дня знал только по свисту, долетавшему со стройки. Доска под ним подломилась, лететь было невысоко, и упал он удачно для головы и дурно для руки, оттого что выставил её под себя.

Когда я подошёл, он сидел на земле, белый до серости, и держал правую руку левой.

— Не тронь, барин… — выдохнул он. — Худо.

— Затем и пришёл, что худо. Гляди на меня, Ермолай, и дыши ртом.

Глядеть тут было почти нечего, всё рассказали мне пальцы. Предплечье — обе кости посередине, со смещением. Кожа цела, и это было главной удачей дня. Открытый перелом в этом веке означает выбор между ножом и гробом. Пальцы тёплые, розовые, шевелятся. Жила на запястье бьётся ровно.

— Кости у тебя сломаны, обе, — сказал я ему. — Сейчас будет больно, недолго, я их поставлю на место. А после заживёт. Врать не стану, боль будет злая. Кричи, тут все свои.

Ставили втроём. Мироныч держал его поперёк груди, подмастерье тянул за кисть по моему счёту, а я вёл отломки пальцами, покуда рука не легла в свою длину. Ермолай не кричал, только мычал сквозь зубы и после сказал слабым голосом, что у коновала на селе было больнее.

Дальше пошло привычное. Лубки Шамшева, ладные, гнутые по руке, подложка, бинт. Я прибинтовывал дощечки и делал это так, как делал уже десятки раз.

И вот тут-то оно и случилось.

Рука под моими пальцами уже наливалась отёком. К вечеру она станет толще на треть. Через неделю отёк сойдёт, и повязка, которую я сейчас кладу так тщательно, повиснет на руке, как хомут на жерди. Лубок сползёт. Отломки, которые я только что свёл, потянет тягой мышц, и они уйдут. И срастётся у Ермолая кривая рука, которой не удержать ни топора, ни рубанка.

Мимо стройки, припадая на правую ногу, прошёл Ртищев с ведомостью в руке.

Я поглядел ему вслед, на этот перекат с носка, с которым он будет ходить до смерти. Кость, сросшаяся криво, оттого что держать её оказалось нечем.

И у меня в голове щёлкнуло.

Гипс. Мне нужен гипс.

Не дощечки, прибинтованные к живому, а повязка, которая застынет камнем ровно по руке. Которая не сползёт, не ослабнет и не даст отломкам уйти. В моём веке её накладывали в любом травмпункте за четверть часа, и делалось это из материала настолько простого, что я едва не рассмеялся вслух.

Алебастр. Жжёный гипсовый камень. Тот самый, которым в этом городе тянут карнизы и лепят потолки. Его жгут и мелют пудами, он стоит копейки, и лежит он от меня в получасе езды.

— Терпи, Ермолай, — сказал я, закончив с лубком. — Походишь в дощечках дня три, покуда рука пухнет. А после я тебе сделаю такое, чего в этом городе не видал ещё никто.

— Это чего же? — Он поглядел на меня снизу, всё ещё серый.

— Каменную руку, — ответил я. — Снаружи каменную. А внутри твоя срастётся прямо.

Наутро вместо больницы я поехал в лепной ряд.

По дороге я разложил в голове всё, что помнил, а в памяти у меня сидело, к счастью, немало. Гипсовая техника в моём веке была азбукой, которой учат раньше, чем пускают к больным.

Наука тут простая, и я гонял её в голове всю дорогу. Гипсовый камень при обжиге отдаёт воду и рассыпается в порошок. А смочи этот порошок, и он заберёт воду обратно и снова станет камнем, в считанные минуты и в той форме, какую ему придали. Лепщики этим пользуются с римских времён. Лекари же догадаются приложить это к переломам лишь через полвека, и повязка эта потом будет спасать руки и ноги двести лет подряд.

Через полвека. А у меня в дощечках сидит плотник, которому кормить семью этой самой рукой.

Хозяин алебастрового лабаза, солидный бородач в фартуке, засыпанном белым, выслушал меня и поглядел с сомнением.

— Лепнину, стало быть, заводите? — спросил он. — Под лепнину я вам мастера дам, сами намучаетесь.

— Не лепнину. Мне нужен сам алебастр. Самого свежего обжига, какой есть, и молотый мелко.

— Свежего… — Он почесал бороду, оставив в ней белую полосу. — Есть с той недели, для дворцовой конторы жгли, остаток. Только вы, сударь, скажите, под что берёте. А то продам, а он вам не так ляжет, и выйдет, что Гусев дрянью торгует.

— Под лекарское дело беру. Буду сломанные руки им обёртывать, чтобы кости прямо срастались.

Бородач поглядел на меня, потом на свои мешки, потом опять на меня.

— Руки… алебастром… — повторил он. И вдруг рассмеялся. — А ведь схватит. Он, шельма, что хошь схватит! Берите с той недели, не пожалеете. И это, сударь… Вы уж скажите после, вышло ли. Любопытно же!

Мешок я увёз с собой и к середине дня был за Рогаткой, в мастерской у Шамшева.

Мастер выслушал мою затею, вытирая руки ветошью, и высказался в своём духе.

— Дощечки мои, стало быть, не годятся. — Он засопел. — Столько лет годились, а нынче нет.

— Годятся, Порфирий Данилович. Но на первые дни, покуда рука пухнет. А дальше поглядите сами, что будет, и сами же скажете, что дощечки против этого как лапоть против сапога.

— Ну-ну. Поглядим.

Первый опыт я поставил так, как подсказывала простота. Развёл алебастр водой до густоты сметаны и обмазал этой кашей палку, обёрнутую холстом.

Каша схватилась. И вышел из неё ком. Тяжёлый, корявый, весь в буграх, он треснул в двух местах, покуда сох, а когда я попробовал снять его с палки, то снял вместе с холстом, кусками, как сбивают старую штукатурку.