Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 143

Во дворе крепости кипела жизнь. Солдаты, еще вчера измученные и подавленные, теперь, отоспавшись и отогревшись, занимались кто чем: кто чистил оружие, кто чинил амуницию, кто просто сидел на солнышке, подставив лицо его живительным лучам, и курил, блаженно щурясь. Стояла смесь запахов, что всегда сопровождает большой военный лагерь. У стены, где расположились казаки Луки, слышался смех и гиканье — там, должно быть, снова травили байки или состязались в джигитовке.

Дмитрий шел через двор. Солдаты, завидев командира, подтягивались и расправляли плечи. В их обращенных на майора глазах читалось спокойное, уверенное уважение — то, что дороже любых наград.

Дмитрий остановился у одного из костров, где сидел Звонарев. Унтер, против обыкновения, не травил байки, не шутил, а молча курил, глядя в огонь. Его черные усы поникли, а в глазах застыла мрачная, затаенная дума.

— Что, Звонарев, задумался? — спросил Дмитрий, присаживаясь рядом.

— Да так… — отозвался тот, не поднимая глаз. — Вспоминаю вот… всех, кого мы там оставили. Петьку этого, белобрысого. Фролова. Других. Как они кричали… как умирали… И думаю: а зачем? Зачем все это? Ради чего?

Майор долго молчал. Он неторопливо достал из-за пояса деревянную трубку, вытянул потертый кисет и, сосредоточенно набив чашку табаком, чиркнул огнивом. Дмитрий раздул тлеющий кусок сухого трута и тяжело затянулся, пуская сизый, горький дым. Только после этого он наконец подал голос:

— Я тебе, Звонарев, так скажу. Мы здесь не ради славы. Не ради чинов. Не ради земли этой, что нам чужда. Мы здесь ради них, — он кивнул в сторону казарм, где отдыхали солдаты. — Ради тех, кто еще жив. И ради тех, кто погиб. Потому что если мы остановимся, если мы сдадимся — их смерть будет напрасной. А мы не можем этого допустить. Не имеем права.

Звонарев поднял голову, посмотрел на майора долгим, изучающим взглядом, а затем хмуро, сквозь зубы выдохнул махорочный дым и через силу кивнул, словно признавая эту горькую окопную неизбежность.

— Твоя правда, Батька, — тихо, с глухим надрывом произнес он. — Сдаваться нам поздно. Коли ломать кости в этой глуши, так хоть ради пацанов уцелевших.

Дмитрий тяжело кивнул в ответ, а затем поднялся, поправляя пояс на черкеске:

— Вечером смотр, Звонарев. Проверь, чтобы все были как стеклышко.

— Будет исполнено, — отозвался Звонарев и, проводив майора взглядом, снова уставился в огонь.

А Дмитрий шел дальше, и мысли, вопреки обыкновению, были не о предстоящем смотре, не о новой роте и не о Тростинском. Майор думал о том, что только что сказал Звонареву. «Ради тех, кто еще жив. И ради тех, кто погиб». Сам-то он еще верил в эту чеканную правду? Или просто прикрывал ею, точно щитом, сквозную пустоту в груди? Повторял, как заученную молитву, в которой давно умерли все боги?

Ответа не было. Да майор и не искал его. Он шел — высокий, прямой, рыжий, в выцветшей черкеске, с шашкой на боку, в удало сдвинутой на затылок папахе и с неизменной трубкой в зубах — и солдаты, глядя на командира, расправляли плечи. Потому что Батька был с ними. А значит, они выстоят.

К обеду началась канонада — далекая, едва слышная, доносившаяся из-за дальних ущелий. В крепости к грохоту привыкли: там снова шел бой, там снова умирали люди. Дмитрий стоял на крепостной стене, курил и вслушивался в раскаты, думая о том, что война пробралась в саму кровь этой земли. Стала ее частью — столь же естественной, как ветер или горные реки. Майор докурил, выбил пепел о каменный зубец и спустился во двор.

День предстоял тяжелый, весь забитый бумажной волокитой и смотром. Дмитрий шел в офицерский флигель и уже заранее чувствовал, как наливаются свинцом виски от одной мысли о ведомостях. У дверей его перехватил Степанов — фельдфебель был хмур, на щеке багровел свежий порез от бритвы, Георгиевский крест тускло поблескивал на вытертом сукне мундира.

— Ваше высокоблагородие, там этот… Тростинский…

Дмитрий, нахмурившись, прищурился:

— Что Тростинский?

Степанов помялся и добавил негромко, понизив голос до хриплого шепота:

— Не нравится он мне. Глаза у него… нехорошие. Как у человека, который уже все решил.

— У каждого здесь глаза нехорошие, — ответил Дмитрий и толкнул дверь флигеля.

Документы легли на стол грудой — требования на провиант, списки больных, рапорты о потерях, запросы на пополнение. Дмитрий работал методично, обмакивая перо в чернильницу и выводя строку за строкой. Цифры, фамилии, снова цифры. За каждой фамилией — человек. За каждой цифрой — чья-то смерть. «Выбыло сорок пять». «Осталось пятьдесят пять». «Требуется пополнение — пятьдесят штыков». Перо скрипело, и этот скрип был единственным звуком в комнате, если не считать тихого потрескивания свечи.

К вечеру он закончил. Откинулся на спинку стула, потер переносицу и на мгновение прикрыл глаза. За дверью послышались шаги — тяжелые, уверенные. Вошел Лука Тимофеевич. Он был в бурке, еще мокрой от сырости, и в лохматой папахе. Усы его, подернутые инеем, свисали вниз, придавая ему вид старого, мудрого моржа.

— Здорово ночевали, Волк, — прогудел он. — Я там своих казаков отправил на постой. Сорок душ в строю осталось. Остальные — кто в лазарете, кто в земле. Так что, ежели прижмет, рассчитывай на нас.

— Рассчитываю, — кивнул Дмитрий.

Лука сел на стул, снял папаху и, достав носогрейку, принялся набивать ее самосадом.

— Тростинского твоего видел, — произнес он, не поднимая глаз. — Он, часом, не того? — казак покрутил пальцем у виска. — Смотрит, как затравленный волк. Я таких знаю — они либо в петлю, либо в герои. Середины не бывает.

— Знаю, — выдохнул Дмитрий. — Два года назад я его покрыл. Он людей бросил в авангарде, а я во фланговом охранении шел. Я тогда с ротным нашим, Вороновым, до матерного лая разругался, из-за этого мальчишки чуть пулю от него в упор не схлопотал — у мужика черные глаза от ярости аж побелели. Воронов тогда ствол опустил, а потом как гаркнет — и в упор, прямо в колесо телеги над головой Тростинского разрядил. Тот в грязь вжался, щепа во все стороны. А ротный швырнул этот пистолет мальчишке прямо в грудь, аж воздух у него из легких выбило, и ушел. Кое-как удержал тогда Воронова, чтобы рапорт не подал. Думал — справится Тростинский в Дагестане. А он, кажется, так и не справился.