Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 143

С ним шли казаки Луки — опытные, тертые, знающие горы как свои пять пальцев; от всей сотни после зимних стычек и перебросок остался лишь огрызок в сорок девять шашек. Апостолова рота после вспышки тифа и пополнения насчитывала ровно сто строевых штыков. И артиллерийский взвод с двумя единорогами — легкими полевыми пушками, что могли стрелять и ядрами, и гранатами, и картечью. Единороги были главным козырем. В ущелье, где противник лишен маневра, картечный залп мог решить исход боя в считанные минуты.

Аул был укреплен. Там были не только немирные — были и мирные жители, что не успели или не захотели уйти. Дмитрий знал это. Знал и холодно, конструктивно просчитывал, как минимизировать потери — и среди своих, и среди чужих. Он не хотел повторения Дади-Юрта. Не хотел снова слышать крики сгорающих заживо. Приказ есть приказ — он выполнит его. Но выполнит так, как считает нужным. Как велит ему совесть, которая, казалось, давно уже умерла, но нет, еще теплилась где-то глубоко, под спудом трехлетнего цинизма и усталости.

В конце недели Егора Гусева не стало. Это случилось ночью, тихо, без мучений. Он просто уснул — и не проснулся. Тимоша, что дежурил у его постели, держа его за руку, заметил это не сразу. Только когда рука в его ладони стала остывать, а дыхание, и без того слабое, совсем стихло, он понял: все кончено. Егор лежал, вытянувшись на грязной соломе, и на его лице, сером и изможденном, застыла едва заметная улыбка. Словно он видел что-то хорошее в последнем сне. Словно мать, которую он звал в бреду, и вправду пришла за ним.

Тимоша долго сидел, не шевелясь, держа мертвую руку товарища. Он не плакал. Парень просто смотрел на Егора и думал. Думал о том, как они вместе прибыли на Кавказ — два испуганных мальчишки из глухих губерний. Как вместе мерзли, голодали, тряслись в секретах. Как Егор жаловался на зубы и мечтал о девках. Как он, Тимоша, отдал ему кусок дыни от Глафиры. И вот теперь Егор лежит здесь — без зубов, без сил, без жизни. А он, Тимоша, сидит рядом, и в груди у него — только холод.

«Вот она, война, — думал он. — Она сметает всех. И сильных, и слабых. И умелых, и неопытных. Ей все равно. Она просто жернов. А мы — зерно».

Потом Тимоша встал, поправил шинель, укрывавшую тело, и пошел искать отца Никодима. Священник, уже изрядно принявший, но, как всегда, державшийся на ногах с удивительным упрямством, свойственным лишь горьким пьяницам, пришел в лазарет. Он долго стоял над телом Егора, бормотал молитвы, качал головой. Потом, вздохнув, сказал:

— Отмучился, раб Божий Георгий. Царствие ему небесное. Хороший был парень. Смешливый. И зубы у него были крепкие, здоровые. Жаль, что так вышло.

Тимоша стоял рядом, глядя в пол. Он не знал, что сказать. Все слова казались пустыми и ненужными.

— Ты вот что, сыне, — отец Никодим тронул его за плечо, — ты не держи в себе. Горе — оно как яд. Ежели не выплакать, не высказать — оно тебя изнутри сожрет. Хочешь — исповедуйся. Хочешь — просто поговори со мной, старым грешником. Я многое видел. Может, что и присоветую.

Тимоша покачал головой. Ему не нужна была исповедь. Ему нужен был совет. Совет человека, который прошел через все это и не сломался. Попрощавшись со священником, он, неуверенно мешкаясь, словно ступая по тонкому льду, направился к палатке Дмитрия. Тимоша не знал, зачем идет. Не знал, что скажет. Просто чувствовал: если он сейчас не поговорит с Батькой — он сойдет с ума.

Усатые часовые, егеря из старого состава роты, стояли у входа в палатку. Тот, что был пониже, тихонько насвистывал сквозь зубы какую-то заунывную походную мелодию, коротая ленивую караульную скуку, но при приближении Тимоши свист оборвался. Оба солдата разом повернули головы, окинув мальчишку тяжелым, подозрительным взглядом прожженных кавказских волков. Однако, всмотревшись в него повнимательнее, они вдруг переглянулись, хмыкнули в густые, табачные усы и молча расступились, пропуская его к командиру. Они знали: Батька не прогонит.

Майор Волков-Апостол сидел в углу палатки, укрытый густым полумраком, который лишь снизу, чуть в стороне, рассекался колеблющимся, багровым отсветом стоявшей на полу жаровни. Папаха лежала на столе, заваленном ворохом рапортов и развернутых карт. Без нее непослушные рыжие кудри Дмитрия, подхваченные сбоку багровыми отблесками углей, отливали яркой, каленой медью, мягко обрамляя лоб и резкий, хищный профиль. Его обветренное годами Линии лицо хранило то глухое, въевшееся в поры спокойствие — отрешенное и плотное, — каким пограничная рутина войны запечатлевает своих бессменных ветеранов.

Дмитрий сидел расслабленно, но в этой неподвижности угадывался извечный инстинкт матерого зверя: грянь сейчас в темноте случайный выстрел — и тело само, быстрее мысли, вскипело бы ответной, смертоносной готовностью к бою. Бурая черкеска, покрытая старыми походными заплатками, глухо впитывала мрак, и лишь на плечах ее тускло угадывались новые, широкие майорские погоны — неброские, наспех скроенные из куска темного матового сукна, да деревянные газыри на груди скупо поблескивали в лаве угольного света.

Дмитрий мерно точил шашку. Скрежещущий, вкрадчивый ход оселка по стали был единственным звуком в палатке. Трубка, как всегда, дымилась в углу рта, и сизый дымок вился к потолку, смешиваясь с паром дыхания. Увидев Тимошу, он не удивился. Только кивнул на пустой походный стул, стоявший чуть поодаль, прямо напротив него:

— Садись.

Тимоша сел. Молчал долго, собираясь с духом. Потом заговорил — глухо, сбивчиво, проглатывая слова:

— Егор умер. Я был с ним. Он… он улыбался. Перед смертью. Как будто что-то хорошее увидел. А я… я не могу больше. Я не сплю. Я боюсь закрыть глаза. Потому что они приходят. Те, кого я убил. Они стоят и молчат. И от этого молчания мне страшнее, чем от любого крика. И Егор теперь тоже… он тоже будет приходить? Я не хочу. Я хочу стать сильным. Таким, как вы. Чтобы больше никого не терять. Чтобы не бояться. Научите меня. Прошу вас.