Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 143

Снова грянул хохот. Тимоша смеялся вместе со всеми, чувствуя, как от этого грубого, соленого юмора отпускает сковавшее его душу напряжение. Он видел, как Егор, забыв о своих больных деснах, хохочет до слез, вытирая их рукавом. Видел, как старые ветераны, что днем были мрачны и молчаливы, теперь хлопают друг друга по плечам и наперебой вспоминают общих знакомых. И от этого зрелища ему вдруг стало легко — так легко, как не было уже много дней.

— А вот скажи, Митяй, — подал голос еще один егерь, молодой парень из пополнения, что сидел, закутавшись в шинель, и смотрел на казаков с благоговейным страхом, — а правда, что у вас, у казаков, кони — как люди? Что вы с ними разговариваете, и они вас понимают?

Митяй переглянулся с сидевшим рядом товарищем. Это был немолодой уже казак Егорка, на чьей бритой голове серел длинный чуб, а в левом ухе тускло отсвечивала серьга. Он был одним из тех немногих черноморцев, которых волею судеб забросило на Линию в их донскую сотню.

Митяй хитро усмехнулся, затянулся трубкой и начал:

— Правда, парень, истинная правда. Вот у меня кобыла, Лакомкой звать. Она меня так понимает, что иная жена позавидует. Бывало, выпьешь лишнего, сядешь в седло, а она сама дорогу домой находит. Я сплю, а она идет. Да еще и от ям уворачивается, чтоб хозяина не растрясти!

— А у меня, — с мягким кубанским выговором отозвался Егорка, — конь Васька. Зверь, а не конь. Он один раз меня из такого дела вытащил — до сих пор не пойму, как живой остался. Попали мы в засаду в ущелье, горцы со всех сторон, пули свистят, как шмели. Я уж с жизнью попрощался, грехи все вспомнил — а грехов-то у меня, хлопцы, о-го-го! И тут Васька мой как рванет! Не знаю, как он через тот завал перемахнул — а перемахнул! И унес меня из-под огня. Я потом его, стервеца, расцеловал в теплый храп. А он стоит, сено жует и на меня смотрит, как на дурака. Мол, чего разнюнился, хозяин? Делов-то!

Казаки закивали одобрительно — каждый из них мог рассказать подобную историю. Для них конь и вправду был больше, чем просто животное. Это был друг, соратник, спаситель. И слушая их, Тимоша вдруг понял, что эта любовь к коню — того же свойства, что и любовь капитана к своим солдатам. Такая же молчаливая, суровая, но глубокая до самого дна души.

— А вот скажи, Митяй, — снова встрял Звонарев, который никогда не упускал случая подначить, — а что ж вы, казаки, в баню-то не ходите? От вас же за версту конским потом разит! Наши егеря, чай, почище вашего будут!

Митяй, ничуть не смутившись, сплюнул через зубы и ответил с самым серьезным видом:

— А потому не ходим, что казаку мыться — только шкуру мочить. Казак не барин, чтоб в горячей воде париться. Нам и снега хватает. Вон, видал, — он зачерпнул пригоршню снега и растер им лицо, — и умылся, и побрился, и протрезвел заодно!

— А я слыхал, — не унимался Звонарев, — что у вас, у донцов, обычай есть: кто в бою струсит, тому усы сбривают. Это правда?

Митяй нахмурился, и его лицо вдруг стало серьезным.

— Правда, — сказал он веско. — Усы для казака — это честь. Сбреешь усы — и ты уже не казак, а баба. И позор этот до конца жизни. У нас в станице один такой был — струсил под Шумлой, спрятался за обозную телегу. Так его атаман сам, своей рукой, усы ему сбрил. Он потом три года дома сидел, носа не казал. А как помер — так и похоронили без усов. И на могиле написали: «Здесь лежит не казак».

У костра наступила тишина. Каждый подумал о своем. О страхе, что когда-то испытывал сам. О позоре, что хуже смерти. О том, что здесь, на войне, цена человека измеряется не чинами и не деньгами, а тем, готов ли он смотреть в глаза смерти, не отводя взгляда.

— Ладно, братцы, будет о грустном! — хлопнул себя по колену Митяй. — А ну, кто там у вас с гармошкой, я видал? Давай сюда гармошку! Споем, что ли!

Гармошка, что перепадала после боев из рук в руки — все та же, со смолеными швами на латаных мехах, — тотчас нашлась, и веснушчатый егерь взял ее в руки. Он заиграл неумело, но заиграл мелодию быструю, плясовую — такую, от которой ноги сами идут в пляс. И вот уже двое казаков, Митяй и Егорка, выскочили на утоптанную площадку перед костром и пошли вприсядку. Их сапоги выбивали дробь по мерзлой земле, полы черкесок развевались, а руки то взлетали вверх, то хлопали по голенищам. Это была не просто пляска — это был танец воинов, лихой, бесшабашный, полный той удали, что не оставляет места ни страху, ни сомнениям. Егеря, подбадривая плясунов, хлопали в ладоши, свистели, выкрикивали частушки — одна другой скабрезнее. Даже Дмитрий, сидевший чуть поодаль и беседовавший о чем-то с Лукой Тимофеевичем, отвлекся и с усмешкой наблюдал за этим стихийным весельем.

— Хорошие у тебя казаки, Тимофеич, — сказал капитан, кивая на плясунов.

— Добрые, — согласился есаул, попыхивая трубкой. — Старые, правда, все. Молодежи мало. Все больше такие, как я, — по сорок, по пятьдесят. А молодежь либо дома сидит, либо уж полегла. Эх, Волк, повыбили наше племя на этой войне. Скоро одни старики да бабы останутся.

Дмитрий ничего не ответил. Он смотрел на огонь и думал о том, что Лука прав. Война пожирала людей без счета, без разбора — молодых и старых, русских и горцев, солдат и мирных жителей. И конца этому не было видно. А у костра тем временем веселье продолжалось. Митяй, закончив пляску с товарищем, присел к костру, а Егорка остался стоять. Он одернул полы черкески, откашлялся и, дождавшись тишины, начал:

— А вот расскажу я вам, хлопцы, случай, что со мной приключился прошлой весной, когда мы с разъездом ходили к верховьям Сунжи. Послали нас, значит, проверить, нет ли где абреков. А я, грешным делом, возьми, да и отстань от своих. Конь, понимаешь, подкову потерял. Ну, слез я, иду пешком, коня в поводу веду. И вдруг слышу — треск в кустах. Я цап за пистоль — а он, зараза, кремень потерял! Я за шашку — а она в ножнах застряла, примерзла, что ли! А из кустов выходит… — он сделал паузу, обвел всех глазами, — медведь!

По кругу прошел вздох.

— Здоровенный, матерый! Встал на задние лапы — и на меня! А у меня, как назло, ни пистоля, ни шашки. Что делать? Ну, я, не будь дурак, схватил с земли суковатую палку да как заору! Да так заорал, что у медведя того зенки на лоб полезли! Он, видать, решил, что я бешеный. Развернулся — и бежать! А я ему вслед еще и матерком вдогонку! Вот так и спасся. С тех пор я знаю: на войне главное оружие — не шашка, не пистоль. А хорошая, зычная глотка!