Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 143

Глава 14. Братство в горниле

Ночь опустилась на мирный аул мягко, почти незаметно. Небо вызвездило, и крупные, яркие звезды, каких не увидишь на равнине, рассыпались по черному куполу, словно горсти алмазов, просыпанных чьей-то щедрой, но небрежной рукой. Кавказский лед схватывал грязь у порогов саклей, превращая разбитые копытами тропинки в стеклянные, опасные дорожки, но этот могильный холод разбивался об окраину поселения.

У костров, разложенных на самом краю аула, было тепло и почти уютно. Пламя жадно пожирало сухой кизяк и охапки хвороста, принесенного местными мальчишками, и отблески его плясали на лицах солдат, делая их то румяными и живыми, то вдруг мрачными, изрезанными глубокими тенями, словно у старых портретов. Изредка костер глухо стрелял искрами, и тогда багровый сноп взлетал к самому звездному куполу, высвечивая на секунду нависшие над биваком корявые ветви горных дубов. В воздухе мешались два совершенно разных запаха: едкий, сладковатый дух горящего сухого помета и горький, тяжелый дегтярный чад, исходивший от промокших казачьих бурок и пехотных шинелей.

Казаки и егеря сидели вперемежку — два братства, два воинских уклада, что сошлись ненадолго на этой заснеженной земле, чтобы передохнуть, перевести дух и снова разойтись своими путями. И хоть все они присягали русскому царю, разница между ними бросалась в глаза сразу, с первого взгляда.

Казаки — все как на подбор с усами, как у мудрых моржей; жилистые, сухие, с обветренными до бронзы лицами и прищуренными глазами — двигались иначе. В каждом жесте, в каждом повороте головы чувствовалась плавность, что вырабатывается годами жизни в седле и постоянной близости к смерти. Они не сидели на месте — они располагались, как располагается зверь на лежке: спиной к огню, лицом к темноте, чтобы видеть приближающегося врага. Даже отдыхая, они чутко улавливали ушами любой шорох, шедший со стороны темного ущелья, где шумела невидимая река.

Их черкески, потертые и выцветшие, были подогнаны по фигуре так ладно, что казались второй кожей. Газыри на груди, выточенные из кости или простого дерева, тускло поблескивали в отсветах пламени. Оружие — шашки без гарды, длинные кинжалы в серебряных ножнах, кремневые пистолеты за поясом — висело на них не как амуниция, а как продолжение тела, привычное и необходимое. Даже трубки свои, короткие носогрейки, они держали в зубах с какой-то особой, небрежной цепкостью, выпуская дым через ноздри и сплевывая сквозь зубы с той лихостью, что свойственна лишь природным кавалеристам. Они тихо переговаривались на своем особом пограничном наречии, вспоминая домашние станицы и курени, и шутя над недавними стычками так легко, словно смерть была лишь назойливой мухой, которую можно отогнать взмахом нагайки.

Егеря, сидевшие рядом, казались по сравнению с ними тяжеловесными, угловатыми. Их мундиры, хоть и приспособленные к суровой походной жизни, висели мешковато, покрытые слоем засохшей глины, которую никто не утруждался счищать, а ружья, прислоненные к составленным в козлы стволам, были длинными и громоздкими — надежное оружие пехоты, а не кавалерии. Эти люди были плотью от плоти регулярной империи — пахари, забритые в рекруты из далеких северных и центральных губерний, они принесли с собой на Кавказ привычку к долгому, безмолвному терпению. Они больше молчали, подставив онемевшие от стужи ладони к самому пламени, хмуро хлебали горячую жирную баланду из жестяных мисок — и в каждом их движении чувствовалась угрюмая, вековая усталость пехотинца, что прошел на своих двоих сотни верст по каменистой грязи, горным кручам и глубокому снегу.

Если казак жил войной и дышал ею, то егерь просто нес ее как тяжелый казенный крест, не жалуясь, но и не ища лишней лихости. Егеря сидели теснее, греясь друг об друга плечами, и этот молчаливый пехотный монолит внушал не меньший страх, чем леденящая зоркость степняков и пластунов.

Но сейчас, у костра, эта разница не разделяла их, а скорее забавляла. Ветераны, что знали друг друга по прежним кампаниям, обменивались рукопожатиями и хлопками по плечу, а молодые, никогда прежде не видевшие казаков вблизи, глазели на них с тем же любопытством, с каким дети глазеют на заморских зверей в балагане.

— Гляди, гляди, — шептал Егор, толкая Тимошу локтем в бок. — Видал, какой у того, с сивым усом, кинжал? Длинный, как тесак! И шашка без крестовины! Как он ей рубит-то? Без гарды ж рука соскользнет!

— Не соскользнет, — авторитетно ответил Звонарев, что сидел тут же, на поваленном бревне, и курил махорку. — Это, брат, горский обычай. Шашка без гарды затем, чтоб из ножен выхватывать одним движением, сверху вниз. Казаки эту науку у черкесов переняли. И скажу я тебе, вологодский, — он поднял палец для важности, — казак с шашкой — это тебе не егерь со штыком. Егерь со штыком — он как медведь: прет напролом, ломит. А казак — он как змея: ужалит и назад. Раз — и нет головы.

— А ты откуда знаешь? — недоверчиво спросил Егор.

— А я, брат, до того, как в егеря попасть, три года в драгунах отслужил, — усмехнулся Звонарев. — Так что я и штыком могу, и саблей. Универсальный солдат. Одно слово — Звонарев!

Казак с сивым усом, сидевший неподалеку и слышавший этот разговор, вдруг повернулся и, вынув изо рта трубку, весело осклабился. Звали его Митяй, был он родом из станицы Цымлянской на Дону, и слыл в своей сотне первым балагуром и рассказчиком.

— Драгу-ун! — протянул Митяй, растягивая слово и подмигивая Звонареву. — Слыхали мы про вашего брата, драгуна! Это ж ни то ни се — ни конь, ни пешка. В седле сидит, как корова на заборе, а спешится — его ветром шатает! Помню, под Анапой стояли мы с драгунами вместях. Турки пошли в атаку, а драгуны давай коней седлать. Час седлали, два седлали — пока всех коней перепутали. А мы, казаки, пока они седлали, уж два раза в атаку сходили и обратно воротились! И шашку вытерли!

По кругу прокатился хохот — громкий, раскатистый. Смеялись и егеря, и казаки, и даже сам Звонарев, ничуть не обидевшись, только махнул рукой.

— А что ж вы, казаки, такие прыткие, а от баб бегаете? — парировал Звонарев, подкручивая ус. — Вон, у нас в обозе маркитантка Глафира. Так она, сказывают, одного вашего брата так приворожила, что он за ней от самого Моздока до Тифлиса тащился! А она его — оглоблей! Оглоблей!

— Глафира? — оживился Митяй. — Та самая, что под Анапой троих янычар вилами заколола? Эту бабу я знаю! Мы с ней в прошлом годе в Кизляре встречались. Я ей говорю: «Глафира, выходи за меня!» А она мне: «У тебя, Митяй, ус сивый, а ума — как у того янычара, что я видами-то!»