Страница 36 из 143
Снова грянул хохот. Солдаты вытирали слезы, хлопали себя по коленям, а Егорка, сверкнув серьгой и довольный произведенным эффектом, сел на место рядом с Митяем, раскуривая трубку. Тимоша смеялся вместе со всеми, но краем глаза он заметил, что Егор вдруг перестал смеяться и как-то странно затих. Егор сидел, опустив голову, и тяжело, с присвистом, дышал.
— Ты чего? — встревожился Тимоша.
— Голова кружится, — прошептал Егор. — И в груди теснит. Как обручем сдавило.
Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкой, вымученной.
— Пройдет, — сказал Егор. — Это я просто устал. И от смеха этого… Давай еще послушаем.
Тимоша встревоженно посмотрел на него, но ничего не сказал. Он только поправил сползавшую с плеча Егора шинель и подвинулся ближе, чтобы тому было теплее. А у костра уже зазвучала новая байка — на этот раз от старого егеря, что сидел с краю, закутавшись в прожженную бурку. Он говорил медленно, веско, и его слушали так же внимательно, как и казаков.
— А вот у нас, братцы, случай был в прошлую кампанию, — начал егерь, почесывая заросший седой щетиной подбородок. — Послали нас, стало быть, аул один мирный проверять. Не то чтоб с обыском, а так — для острастки. Приходим, а аул — пустой. Ни души. Только кошки бродят да куры кудахчут. Мы — туда-сюда: где ж люди-то? И вдруг слышим — из одной сакли голос. Тоненький такой, жалобный. Мы туда. Открываем дверь, а там — старуха. Древняя, как горы эти. Сидит на кошме и четки перебирает. А рядом с ней — коза. И старуха та нам и говорит: «Уходите, русские, а то хуже будет». Мы, понятное дело, смеемся: что ты, мол, бабка, нам сделаешь? А она вдруг как встанет, как выпрямится — и коза ее как заблеет! Да так страшно, так громко, что у нас ажник поджилки затряслись! Мы из сакли-то выскочили пулей. А старуха нам вслед: «Вот то-то же!»
Солдаты снова рассмеялись, хотя смех этот был уже не таким громким — усталость брала свое. Веселье угасало, как угасали угли в кострах. Казаки, посасывая трубки, начинали устраиваться на ночлег. Егеря допивали последние капли водки и заворачивались в шинели. Гармошка умолкла, и ее очередной владелец, бережно завернув инструмент в тряпицу, убрал его в вещевой мешок. Тимофей сидел у догорающего костра и смотрел, как гаснут последние искры. Ему не хотелось спать. Он думал о том, сколько всего случилось за этот день. О встрече с казаками, об их рассказах, о смехе, что на время разогнал вечный, гнетущий страх. И о Егоре, что теперь лежал рядом, укрытый шинелью, и дышал тяжело, с присвистом.
«Господи, — думал Тимоша, глядя в темное, звездное небо, — пронеси нас через все это. Дай нам всем вернуться домой. И Егору дай. И капитану. И Луке Тимофеичу. И всем-всем… Даже тем, кто сегодня нас боялся и прятал глаза. Они ведь тоже люди. Они ведь тоже хотят жить…»
Он вздохнул, перекрестился и, свернувшись калачиком рядом с Егором, закрыл глаза. Где-то на краю аула перекликались часовые. Где-то в сакле старейшины, у очага, молился старик. Где-то вдалеке, в горах, выли шакалы. И над всем этим, над миром, полным страха и надежды, крови и смеха, сияли холодные, равнодушные звезды — вечные свидетели человеческой жестокости и человеческого же величия.