Страница 78 из 85
Собственный конвой — пятьсот семьдесят девять человек, терские и кубанские казаки, и при них лошади; сверх того Сводный гвардейский батальон в четыреста девяносто пять. Это те, кто ездит вокруг меня, когда я езжу. Отдать их лошадей на перевозку и на поле значит на два дня ездить меньшим числом.
— Отдаю половину.
— Ваше величество, — сказал граф, — я исполню и запишу. Но извольте выслушать, чего вам это стоит, потому что я обязан.
— Охрана строится не на числе, а на слоях. Снимаете не половину охраны, ваше величество. Снимаете внешний слой целиком.
— А что остаётся?
— Остаётся то, что годится против одиночки с ножом. Против подготовившегося не годится ничего из оставшегося.
Он подумал.
— Я запишу это как ваше решение, с часом и именем. И прошу вас помнить: если семнадцатого или восемнадцатого что-нибудь случится, первое, о чём спросят, будет эта запись.
— Записывайте.
Он записал при мне и уехал в первом часу, а лошади пошли на Ходынку той же ночью.
Семнадцатого погода стояла весь день чудесная, и это был первый день за неделю, когда всё шло, как назначено.
К полудню сосчитали все восемь мест. По всем вместе недостача вышла на девятьсот с лишним узелков и излишек на четыреста — в сумме расхождение по местам превысило тысячу триста позиций, и ни одно из мест не стояло пустым.
Ров засыпали к четырём пополудни. Вехи с фонарями поставили по всей полуверсте, и Шеин прислал сказать, что фонарей вышло двадцать шесть вместо двадцати пяти, потому что на повороте пришлось поставить лишний.
В шесть вечера открылось восьмое место — то, у самой Тверской заставы, которое я велел прибавить двенадцатого числа и раздавать с вечера семнадцатого, не дожидаясь восемнадцатого вовсе.
Донесли оттуда в девять, и вот что в нём было.
За три часа выдали тысячу девятьсот сорок узелков. Очередь стояла всё время и не кончилась, но не росла: сколько подходило, столько и уходило. Порядок держали четверо городовых и семеро артельщиков, и держать почти не пришлось.
Из подошедших человек до трёхсот, получив узелок, спрашивали, идти ли им теперь на поле, и, услышав, что можно и не идти, поворачивали и уходили обратно.
Триста человек, которые не пойдут на Ходынку.
Триста есть триста, а идут сотни тысяч.
Вечером был парадный спектакль в Большом: первый акт и эпилог «Жизни за царя», а между ними балет. У боковых подъездов вместо капельдинеров стояли конвойные — те, что остались.
Я досидел до конца и не помню из спектакля ничего.
В одиннадцатом часу, когда мы вернулись, Шеин прислал вторую записку за день, и в ней было четыре строки.
Что к восьми вечера у поля стало людно.
Что стоят и сидят вдоль шоссе и по краю Петровского парка, числом, по глазомеру, тысяч до пяти, и подходят ещё.
Что многие из подошедших называют шесть часов утра и называют его правильно, и спрашивают, где восьмое место у заставы, и туда идут.
И что при них дети.
Последнее стояло отдельной строкой.
Я стоял с этой запиской у окна, и стоял, вероятно, долго, потому что свеча за это время осела заметно. Кремлёвский двор был освещён третий вечер подряд, и за стеною, там, куда из окна не видно, лежала Тверская-Ямская, а за нею застава, а за заставою шоссе, вдоль которого сидели на земле люди и дожидались часа, который назначил им я и который до сих пор казался мне благодеянием.
Всё было сделано так, как я умел, и всё сделанное я мог перечислить и перечислил про себя, потому что перечислять — это единственное, что я умею делать в такие минуты: ров засыпан на всю полуверсту против буфетов, вехи с фонарями стоят через десять сажен, счёт подтверждён по всем восьми местам чужими руками и при свидетелях, час объявлен и объявлен правильно, направление не указано никем и нигде, восьмое место у заставы раздаёт с вечера и за три часа выдало без малого две тысячи.
И ни одна из этих вещей, ни все они вместе не объясняли мне, отчего человек, которому назначено на утро и который об этом знает, приходит с детьми накануне и садится на землю.
Я отдал записку и велел разбудить меня в четыре.