Страница 75 из 85
Я сходил с крыльца и думал, что за полтора года впервые видел, как несколько десятков тысяч человек сделали одну и ту же вещь одновременно, и никто им этого не назначал, и ни в какой ведомости это не записано.
В три часа обедали в Грановитой палате.
Стол был на три прибора, на возвышении, и ели за ним трое: матушка по правую руку, Аликс по левую, я посередине. Палата была полна, и все эти люди стояли и смотрели, как мы едим, потому что так положено с шестнадцатого столетия.
Когда подали первое, я снял порфиру и корону и отдал нёсшим их, и только тогда стало можно есть по-человечески. До этой минуты я просидел в венце ровно столько, сколько нужно, чтобы понять, отчего в нём не едят.
За столом били салюты, и били их убывающей лестницей: шестьдесят один выстрел, потом пятьдесят один, потом опять пятьдесят один, потом тридцать один, потом двадцать один. Я слушал и считал, и после третьего понял, что слушаю не праздник, а роспись чинов: кому сколько положено и в каком порядке. Иерархия дня была отбита пушками, чтобы её слышали и те, кто не видит.
Матушка ела мало и всё поглядывала на Аликс, и я не мог понять, чего в этом взгляде больше. Аликс сидела очень прямо, потому что иначе с короной сидеть нельзя, и за весь обед сказала мне одну фразу, наклонившись ровно настолько, насколько позволял венец.
— У них там, на поле, тоже нынче стол?
Я ответил, что на поле нынче ничего, а стол там будет восемнадцатого.
— Хорошо, — сказала она. — Я почему-то весь день думаю про поле.
Вечером, в девять, мы вышли на верхний балкон.
Аликс поднесли букет. Она его приняла — и в ту минуту, когда её рука сомкнулась на стебле, букет засветился, а вместе с ним разом вспыхнул весь Кремль: стены, башни, Иван Великий, соборы, всё сразу.
Она вздрогнула и засмеялась.
Я после спросил у механика, как это сделано и что было бы, если бы она замешкалась. Он сказал, что тогда бы он пустил сам через двадцать секунд и никто бы не заметил. Так что и это было устроено с запасом.
Когда мы вернулись, дядя попросил минуту.
Он был в парадном и стоял, не садясь.
Первою была цепь.
Будто бы днём, в соборе, с меня сорвалась и упала цепь ордена Андрея Первозванного, и будто бы её подняли и убрали, и будто бы велено об этом молчать. Одни говорят, что она соскользнула сама на ступенях; другие — что её зацепили, оправляя на мне порфиру.
Я не видел ни того ни другого. Я не почувствовал, чтобы с меня что-нибудь падало. Значит, за эти часы я перестал ощущать, что на мне надето.
— Говорят, дурная примета, — сказал дядя.
— Нынче в соборе я своими руками надел цепь этого же ордена на плечи Аликс. Не ту — её. Если считать приметой падение, надобно считать приметой и возложение. А мне не хочется думать, будто мои дела решаются тем, крепко ли пришита застёжка.
— Я и не думаю. Я вам это говорю, чтобы вы услышали от меня, а не от постороннего.
Он помолчал.
— Ваше величество, до нынешнего утра можно было отменить гулянье. Ссылок довольно: ров не засыпан, воды нет, людей нет, — и всякий, кому это сказать, понял бы. С нынешнего вечера отменить нельзя.
Я спросил, что переменилось.
— Вас короновали. Народ стоял в Кремле до стен и три раза кланялся вам в ответ. Ежели вы завтра отмените праздник, объяснение будет одно, и объяснять его будете не вы, а Москва, и объяснит она так: испугался. И тогда ров, вода и подводы уже никого не будут занимать.
Я сказал, что отменять не собираюсь.
— Знаю. Я и говорю не затем, чтобы вы отменили, а затем, чтобы вы знали, что дороги назад больше нет, и знали это нынче, а не восемнадцатого утром.
Уже перед сном, в первом часу, принесли ведомость с поля — не срочную, из тех, что идут своим порядком, и оттого пришедшую последней.
Она была за прошлые сутки, и в ней сходилось всё, кроме одной строки.
Партия гостинцев в двадцать пять тысяч узелков, назначенная к отправке на Ходынское поле, значилась принятой и разгруженной в Хамовниках, где по росписи стоит одно из восьми мест и где назначено было двенадцать.
Стало быть, в Хамовниках лежало лишнее, а недоставало его там, где считали, что оно уже пришло.
Я перечёл строку дважды и поглядел на часы. Шёл второй час ночи. Люди, которые могли бы это перегрузить и увезти обратно, спали по всей Москве, и поднять их значило бы объяснить, зачем.
Свешников стоял в дверях со свечой и ждал, скажу ли я нынче или отложу до утра.
На мне ещё была лента, которую забыли снять.