Страница 72 из 85
Двенадцатого числа была Троица, и это решило дело окончательно, хотя решило не по моему уму.
В Троицын день после обедни служится великая вечерня с коленопреклонением, и служится она сразу, не расходясь: народ, отстоявший обедню, остаётся на местах и стоит ещё, покуда читаются семь молитв Василия Великого и трижды опускаются на колени.
Стоит он, разумеется, в церкви, и герольду туда хода нет.
Важно другое. Оттого, что служба идёт по уставу и всюду одна и та же, кончается она всюду примерно в один час, — и Москва в этот день выходит на улицу не по одному человеку в течение дня, как выходит всегда, а вся сразу, из четырёх сотен церквей, с ветками в руках, в одно и то же время. Ни в какой другой день года такого часа нет. Никто его не устраивал и устроить не мог; так стоит в уставе четвёртое столетие.
Герольды выехали к концу вечерни.
Мне после описали это подробно, ибо сам я был в Кремле и видел только выезд.
Они поспели к тому часу, когда из церквей пошли, и на первой же площади народу оказалось столько, сколько в будни не собрать никаким объявлением.
Они шли, как ходят всегда: трубачи впереди, за ними герольды в золотом платье и круглых шляпах с перьями, конвой по бокам, и позади подвода с листами. На площади останавливались, трубили, и, когда народ сходился, старший читал с возвышения.
Сперва он читал старое, писанное не нами и не в этом столетии, — что в четырнадцатый день мая имеет быть священное коронование, и всем верным подданным о том объявляется.
А после, не сходя, читал второе, писанное нынешним утром и мною правленное дважды.
Второе объявление называло семь мест раздачи и точные площадки. Начало — в шесть утра. Подходить можно с любой стороны; билетов нет, предлагающий билет — обманщик. Столы ставят с завтрашнего дня, и всякий может пойти посмотреть.
Последнее было главным: оно ничего не обещало, его можно было проверить.
Люди слушали и не расходились; на слове «в шесть» дважды переспросили, и герольд повторил.
К вечеру говорили уже, будто на Ходынке вовсе не будут раздавать. Я не стал опровергать: неправда вела людей туда же, куда я их вёл.
В половине четвёртого тринадцатого числа мы переехали из Нескучного в Кремль, где нам и жить до конца торжеств, и я в последний раз оглянулся на дом, которого не помнил.
Регалии перенесли в Тронный зал в тот же день, поутру, без нас: из Оружейной палаты, порядком, при карауле. Когда мы приехали, они уже стояли там, и Аликс пошла смотреть, а я пошёл за нею.
В зале было пусто и очень светло. Стояли часовые, и стояли столы под покровами, и на столах лежало то, что завтра на нас наденут.
Она долго смотрела на малую корону.
— Я думала, она больше.
— Тяжёлая?
— Не знаю. Мне не дали примерить. Сказали, что не полагается.
Она обошла стол кругом и остановилась с другой стороны, откуда видно было хуже.
— В феврале мне прислали порядок, — сказала она. — Я его выучила наизусть, потому что боялась ошибиться. Там всё расписано: где я стою, когда встаю, когда опускаюсь на колени, кто держит шлейф. Про меня там сказано в третьем лице и ни разу по имени. «Её императорское величество государыня императрица».
— Так пишут во всех чинах.
— Я знаю, как пишут. Я не жалуюсь. — Она помолчала. — Я об одном месте.
Я спросил, о каком.
— О том, где ты снимаешь корону с себя и надеваешь на меня. Там сказано, что это делаешь ты, своими руками, и что никто другой этого делать не может. Ни митрополит, ни кто бы то ни было. Только ты.
— И что же?
— И то, что за полтора года это первая бумага, в которой сказано, что кто-то делает что-то один и заменить его нельзя.
Она сказала это без всякого нажима, разглядывая покров на столе.
— Аликс.
— Не отвечай, — сказала она. — Ты сейчас скажешь что-нибудь про журнал, где час и имя. Я тебя знаю. Просто завтра, когда будешь надевать, помни, что это единственное место за весь год, где никто не подпишет за тебя.
Мы вышли, и часовые за нами затворили.
Тринадцатого, в Духов день, мы говели последний день.
Вечером исповедались. Не в церкви — в спальне, как это делается у нас, когда времени нет и когда его не хотят делать: приходит духовник, и всё.
Я говорил недолго и не о том, о чём собирался.
Я собирался говорить о раздражении, а сказал о другом: за пять месяцев переделал на поле всё, до чего дотянулся, и не мог поручиться, что каждая перемена к добру.
Отец Иоанн выслушал и не стал утешать. Он сказал, что о поле мне не у него спрашивать, а спросить у меня спросят в своё время, и что до тех пор надлежит делать, что можешь, и не выдавать себе разрешения вперёд.
А завтра было четырнадцатое.
И на четырнадцатое у меня не было никакого журнала перемен, и внести в него было бы нечего. Чин коронования писан не мною и не при мне, и всякое слово его стоит на своём месте с тех времён, когда никто не спрашивал, проверяемо ли оно. Там нет ни часа, ни имени, ни графы. Там сказано, что делать, и не сказано, что делать, если выйдет иначе.
Я лёг в третьем часу и подумал, что впервые за год мне предстоит день, в котором от меня не потребуется ни одного решения.
За окном сменяли караул, и слышно было отчётливо: кремлёвские дворы стоят колодцами, и всякий звук держится в них дольше, чем ему следует.