Страница 43 из 48
Но произошло внезапное обстоятельство, моментально изменившее картину ночного боя. От города послышались выстрелы и крики. Огромная гурьба хунхузов, оставшихся для грабежа, бежала без оружия, без добычи. Она принесла своим атакующим товарищам весть, что с тыла идут казаки, и, главное, принесла липкую, заразительную, как молния, стремительную панику. Уже со следующего мгновения после этой вести не стало упорного, готового на смерть неприятеля. На горном склоне топталась растерявшаяся банда китайского отребья, жалкая, трусливая, не бегущая только потому, что не успела ещё сообразить — в какую сторону выгоднее.
Пограничники это заметили тотчас же. Они видели, как среди забившихся в испуг людей юлил и бросался из стороны в сторону высокий всадник на большом коне. Как он кричал что-то, жестикулировал, даже стрелял в своих же из револьвера. Они понимали, что это Лин-Чи делает последнюю свою ставку. И будь не призрачное освещение зарева, а день — хунхузского атамана, наверное, выцелила бы меткая пуля пограничника.
Большинство побросало лошадей и пустилось наутёк в сопки. Другие бросились обратно к городу, но встреченные казачьими сотнями, развеялись в стороны. Скрылся и Лин-Чи куда-то. Коноводы, ушедшие далеко за гору, говорили, что при наступающем утре они ясно видели человек тридцать красных всадников, гуськом пробиравшихся по горной тропинке. Был ли это Лин-Чи со своим личным конвоем, нарядно одетым в бархат, или одна из ватаг его шайки — неизвестно.
Утро началось в дыму и копоти. Чёрная гарь летела далеко в горы и садилась на зелень траурной пылью.
Пока в сотне перевязывали раненых, Погожев съездил к бригадному генералу и официально доложил о подробностях ночного дела, умолчав лишь про тайное поручение своего начальника. Ему штабс-ротмистр добросовестно отписал всю историю в частном письме и здесь же, из ставки генерала, отослал с верным Андроновым.
Когда Андрей Яковлевич вернулся к сотне, то солнце уже поднялось высоко и, за исключением дневальных, все солдаты крепко спали.
— Где барыня? — спросил командир.
— Уехали, — ответил солдат, козыряя.
— Что ты врёшь! Куда уехали?
— Не могу знать. Поручик Белотканов провожал их. Конвой дали.
Погожев кинулся к поручику.
— Где она? Куда уехала?
Тот только что успел заснуть и был не до «нее». Потягиваясь, он ответил равнодушно:
— Куда уехала? Чёрт же её знает, куда она уехала.
— Но как вы смели отпустить! — бешено заорал командир.
Белотканов обиделся.
— Вы не кричите-с, господин штабс-ротмистр. Я в сотне состою совсем не для того, чтобы караулить истеричных баб.
Метнув на подчинённого взгляд, полный злобы, Андрей Яковлевич крикнул на весь бивак:
— Первая полусотня седлай! Не копаться!
Потом он вспомнил про ридикюль и с трясущимся от страха лицом побежал к своей лошади.
— Богатство!.. Господи!.. — билось в голове сумасшедшее подозрение.
Но — фу-у-у… Здесь оно… Кожаный мешочек деловито лежит в седельной сумке, оттопыривая ее, немного смявшись.
Погожев попробовал — открывается. Заглянул в одно отделение, но не нашёл ничего интересного. Там бумажки белые и цветные. Посмотрел в другое — и чуть не ахнул. Бриллианты, рубины, изумруды, в оправе и просто так, засверкали на солнце чудесными переливами. Зыблющийся то искрами, то граневыми изломами - блеск их был нестерпим для глаза.
— Гм… Да!.. Это того!.. — мог только промычать Андрей Яковлевич.
И бережно, как хрупкий кораблик из воска, он закрыл ридикюль, осмотрел замочки. Положить снова в седельный кобур он не решился. Подумав, привязал бинтом через шею и стал носить за пазухой, на груди. Неловко и некрасиво мешок топорщился под кителем, точно какая-то скрытая опухоль. Но штабс-ротмистра это не смущало. Зато он ежесекундно чувствовал доверенное ею богатство и был покоен.
Совершенно без злобы, даже приветливо и примирительно, он спросил Белотканова:
— Но послушайте, Иван Иванович, куда же она всё-таки могла уехать?
У поручика ещё не прошло чувство обиды.
— Не знаю-с, не слыхал-с, — ответил он хмуро.
Доложили, что полусотня готова. Андрей Яковлевич топтался в нерешительности.
— Однако вы ей давали конвой…
— Да-с, по её настоятельной просьбе. Со слезами просила-с.
— Иван Иванович, ведь это же, наконец, жестоко! — взмолился Погожев. — Вы видите, я мучаюсь и готов скакать чёрт знает куда!
— Уехала она, по моему мнению, в резиденцию этого разбойника. Так и говорила, что конвой ей надобен вёрст на пятнадцать. Я дал десять человек под командой унтер-офицера Гладкова. Они так прямо по этой дороге и поехали. А больше что же я знаю?
Бессонная ночь, передряга с хунхузами и последнее известие об отъезде госпожи Тринклер весьма живописно разрисовали физиономию Андрея Яковлевича. Под глазами обозначились тёмные круги, от крыльев носа пошли две глубокие складки, усы повисли. Солдаты клевали носами даже на рыси.
— Эй, молодчики, чего пригорюнились? — с кажущейся бодростью крикнул командир. — А ну-ка, песню. Да порезвей!
Песенники откашлялись. Чтобы подбавить людям куражу, он совсем весело добавил:
— Ещё успеем отоспаться!.. За сегодняшнюю ночь кресты выдадут. А от меня первой полусотне особенно по целковому на рыло. Вали погромче!..
Но притворная веселость не обманула солдат. Попробовали шуточную — не пошла. Тогда, не сговариваясь, по собственному побуждению, тенор высоко и рыдающе затянул:
Что ты, сунженец, не весел,
Беззаботный удалец?
Что ты голову повесил?
Аль пуст твой гаманец?
Подхватили семьдесят здоровых глоток и тяжело, тоскливо, как чайка под коршуном, забилась песня про сунженеца, потерявшего в бою своего отца-атамана Слепцова:
Аль сердешная кручина
Завелась у тебя?
Аль изменщица-девчонка
В час условный не пришла?
Аль свово коня лишился
В молодецком злом бою?
Аль с другом распростился
В басурманском ты краю?
Это горе — нам не горе!
Непривычны мы так жить,
Чтоб по ветреной девчонке
Сокрушаться и тужить.
Песня шла и шла, рассказывая простые вещи и простую скорбь. Погожев слушал, и мысли его сами собой настроились на скорбный лад.