Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 374

, подрывающей бинарную оппозицию между советским большинством и антисоветским меньшинством – его отличает «не-большевистский язык саморепрезентации и рационализации реальности»

195

[Gerasimov I. Becoming a Soviet Plebeian Subject: The Story of Mark Miller Narrated by Himself // Ab Imperio. 2017. № 1. P. 192.]

. Миллер не был одиночкой, он был хорошо интегрирован в сети социальных отношений, охватывавших подобных ему людей с автономной позицией:

Его родственники, сослуживцы, партнеры по махинациям, работодатели и друзья были обычными советскими людьми, только ненормативными. Друг с другом они не «говорили по-большевистски» [термин С. Коткина] и вообще по возможности избегали официальных институций. В то же время их коммуникация обеспечивала навигацию в пространстве советской рациональности. Это означает, что они использовали некий универсально понятный язык, существующий вне официальной публичной сферы и медиальной дискурсивности

196

[Ibid.]

.

«Универсально понятный язык» – это, на мой взгляд, язык цинизма, пронизывающий советскую социальность. Не могу согласиться с тем, что Миллера можно описать как трикстера (налицо отсутствие комического элемента), как полагает И. Герасимов, однако именно цинизм в его случае выступает не только как средство выживания, но и как средство самореализации – ограниченной, конечно, но тем не менее включающей в себя множество стратегий и практик, в том числе и творческих.

Разумеется, это не единичный случай. Например, М. Литовская в статье «Творческие возможности демонстративного конформизма советского писателя» рассматривает эстетические и поведенческие стратегии Валентина Катаева и Алексея Толстого, двух писателей, известных не только яркими литературными талантами, но и откровенным политическим цинизмом. Проанализировав парадоксы в творческом и политическом поведении писателей, исследовательница делает вывод, вполне совпадающий со слотердайковской характеристикой цинизма как мирного сосуществования в рамках одного сознания несовместимых форм субъективации:

Анализ параллельно создаваемых художественных и публицистических текстов Толстого и Катаева наводит на предположение о существующем в сознании авторов четком разграничении сфер деятельности: на искусство (область самовыражения, где возможно относительное своеволие при общем умении слышать голос власти) и службу (область подчинения требованиям государства). Профессиональные литераторы, ценящие своеобычность своего таланта, Катаев и Толстой четко разводили «свое» и «заказное», не превращая эту мыслительную операцию в предмет саморазрушительной рефлексии

197

[Литовская М. А. Творческие возможности демонстративного конформизма советского писателя // Неприкосновенный запас. 2014. № 4.]

.

Однако, вопреки (идеалистическим?) ожиданиям, циническая стратегия не разрушает их творчество, а, напротив, способствует развитию и росту их талантов:

…писатели подобного типа считали себя обязанными служить работодателю, то есть Советскому государству. Поняв и приняв условия работы с актуальной советской тематикой, они используют ее в своих интересах

198

[Там же. Следуя за Литовской, можно распознать в «Маленькой железной двери в стене» один из первых русских образцов того, что Линда Хатчеон впоследствии назовет «историографической металитературой» (historiographic metafiction) и определит как центральный жанр постмодернизма, представленный такими звездами, как Т. Пинчон, У. Эко, М. Павич и др. См.: Hutcheon L. A Poetics of Postmodernism. New York; London: Routledge, 1988. P. 105–123.]

.

Иллюстрируя этот тезис, Литовская в качестве примера приводит повесть Катаева «Маленькая железная дверь в стене» (1964), посвященную Ленину, а значит, вписанную в официальную лениниану, обеспеченную поездками писателя во Францию, Италию и Швейцарию (для «сбора материала»). Эта повесть, на самом деле, была первым экспериментом Катаева в радикально модернистской манере, впоследствии названной им мовизмом. Не говоря уж о том, что «Маленькая железная дверь в стене» – это, по выражению Литовской, «текст о том, из каких элементов писатель складывает историческое повествование, как пишется история, по сути разоблачительная для советской исторической беллетристики»

199

[Литовская М. А. Указ. соч.]

. Вывод, который автор статьи делает о стратегиях самореализации советского писателя, думается, приложим и ко всему феномену советского цинизма как глубоко амбивалентного явления, в котором разрушительные аспекты тесно переплетаются с живительными:

Конформизм, как предполагалось, должен был погубить талант, но этого не произошло. Размышления о компромиссе пример Толстого и Катаева переводит в иную плоскость: страшен только компромисс, чреватый исчезновением собственного голоса

200

[Там же.]

.

Ни в коей мере не утверждая, что все советские люди, а тем более все советские интеллигенты были циниками, рискну тем не менее предположить, что именно с цинизмом связан достаточно массовый и, более того,

жизнеспособный

образец приспособления к условиям советской модерности, в свою очередь определяемой цинической доминантой. Используя терминологию де Серто, можно сказать, что в советском случае мы имеем дело и с цинизмом как стратегией власти, и с цинизмом как

практической тактикой «антиподчинения»

201

[«…тактика определяется отсутствием власти, точно так же как стратегия организуется утверждением власти» (Серто М. де. Изобретение повседневности. 1. Искусство делать / Пер. с фр. Д. Калугина, Н. Мовниной. СПб.: Изд-во Европейского ун-та в Санкт-Петербурге, 2013. С. 112).]

.

Из культурной истории советского цинизма

История циника в советской литературе еще не написана, хотя здесь материала хватит на десяток диссертаций. Обозначим лишь важнейшие вехи. Конечно, несть числа негативным персонажам ранней советской литературы и, само собой, соцреализма, которые несут на себе каинову печать цинизма

202

[См., например, главы о советской сатире, направленной против жуликов и мещан, в книге Е. Добренко и Н. Джонссон-Скрадоль «Госсмех» (с. 396–447).]