Страница 101 из 374
Эта сцена, разумеется, пародирует первое чудо Христа – в Кане Галилейской. И не только тем, что Иван превращает не воду в вино, а, наоборот, вино – в воду. Допрос в ГПУ, во время которого Иван называет себя «королем пошляков» (позднее он назовет себя «королем подушек»), прямо отсылает к допросу Христа Пилатом, особенно имея в виду ответ Иисуса на вопрос о том, является ли он «царем иудейским» (то есть, напомним, мессией).
Снижение, являясь источником комизма, имеет и иной смысл. Чудо в Кане Галилейской обращено на частную жизнь и поэтому обычно интерпретируется как «пробное», предварительное чудо Христа, который на просьбу Богоматери отвечает: «…что Мне и Тебе, жено? еще не пришел час Мой» (Иоан. 2: 4). Шутовской Христос в чаплинском котелке – это, конечно, не то же самое, что Великий Провокатор, но радикализм Ивана определяется как раз тем, что для него «невеликая» частная жизнь и есть самое главное «поле чудес»: именно здесь, по его убеждению, произошла антропологическая катастрофа, и именно о ней возвещают его проповеди. Смысл проповедей Ивана можно понять как противоположный эренбурговскому тотальному цинизму. Однако это не так.
Появившись на воображаемом митинге в честь открытия «Четвертака» (в «Сказке о встрече двух братьев»), Иван произносит проповедь о подушке – сниженную версию Нагорной проповеди:
…Что говорил он [Андрей Бабичев]? Он издевался над кастрюлями вашими, над горшочками, над тишиной вашей, над правом вашим всовывать соску в губы детей ваших… Он учит вас забывать что? Что хочет вытолкнуть он из сердца вашего? Родной дом – дом, милый дом! Бродягами по диким полям истории он хочет вас сделать <…> Вот подушка. Я король подушек. Скажите ему: мы хотим спать каждый на своей подушке. Не трогай подушек наших! Наши еще не оперившиеся, куриным пухом рыжеющие головы лежали на этих подушках, наши поцелуи попадали на них в ночи любви, на них мы умирали, – и те, кого мы убивали, умирали на них. Не трогай наших подушек! Не зови нас! Не мани нас, не соблазняй нас. Что можешь ты предложить нам взамен нашего умения любить, ненавидеть, надеяться, плакать, жалеть и прощать?.. Вот подушка. Герб наш. Знамя наше. Вот подушка. Пули застревают в подушке. Подушкой задушим мы тебя… (77)
Защищая повседневность и укорененную в ней индивидуальность (семейной) судьбы, Иван, в сущности, говорит о том же, о чем говорил Хуренито:
Не люди приспособились к войне, война приспособилась к людям. Из урагана она превратилась в сквозняк. <…> Зато уничтожить эту приспособившуюся войну нельзя. <…> Она будет менять свои формы, как ручей, порой скрываться под землей и напоминать до отвратительности трогательный мир. <…> Война не будет войной, она умело рассосется по сердцам; ограда города, забор дома, порог комнаты станут фронтами (Эренбург, 167).
Обытовление войны и рутинизация насилия
означают, с одной стороны, разрушение повседневности, а с другой – войну между членами одной и той же семьи. И то и другое происходит в «Зависти». Поэтому Бабичев не опровергает, а скорее, уточняет, и корректирует направление революции, олицетворяемой Хуренито.
Однако война поколений внутри семьи («Вы произведете на свет вашего врага»), которую проклинает Иван, начата его собственным поколением – его отношения с отцом и предполагаемые «бунты» его братьев (Андрея и погибшего брата-революционера Романа) тому свидетельство. Да и его собственная война с Андреем, а Вали с ним самим продолжает ту же логику. И если поколение братьев Бабичевых воплощает ницшевскую попытку «превзойти человека», сохраняя при этом верность ценностям индивидуальной свободы, то следующее за ним поколение Володи Макарова и Вали стремится «превзойти» и эти пределы – стать безличной машиной, которая, как нетрудно догадаться, уничтожит отцов. Именно этот прогноз реализован – не Четвертаком, а Офелией, которая в «Сказке о встрече двух братьев» убивает Андрея Бабичева, а в финальном бреду Кавалерова – Ивана. Если Андрей создает «Четвертак» как прообраз идеального общества, питающего человека и не претендующего на власть над ним, то Иван в Офелии создает пародийный и страшный образ «нового человека» – объединившего сверхвозможности машины с нормальными, неизбывными страстями рода человеческого. Такое сочетание порождает суперубийцу, чья мощь обращена в первую очередь на тех, кто создал и воспитал, кому принадлежит власть (по крайней мере, символическая), то есть на отцов и учителей.
A то, что возможности этого нового человека будут обращены именно на убийства, следует из рутинизации войны, о которой шла речь выше. И если Володя Макаров еще не убивает, а только играет в футбол и лишь полушутливо, из ревности к Кавалерову, угрожает Бабичеву: «Тогда я убью тебя, Андрей Петрович» (46), то Хуренито видит нового человека как тип, много позже описанный Ханной Арендт в книге «Банальность зла, или Эйхман в Иерусалиме»:
…Мне хочется в последние мои часы прозреть иное, следующее, туманное. Вот идет человек с папкой бумаг. У него сзади в кармане браунинг. Не бойтесь, это не бандит, но честный чиновник. Утром он отстучал нечто на машинке за номером и расстрелял человека, с ним несогласного. Сейчас он пообедал и бодро идет на заседание (207).
Тем не менее и Хулио Хуренито, и Иван Бабичев повержены их авторами, в первом случае трагически (хотя и не без снижающих обертонов), во втором – откровенно фарсово. Разочарованный Хуренито вместо героического финала выбирает «пошлую» смерть за пару английских сапог. Иван погибает от жала Офелии в видении Кавалерова, а наяву, оставшись в живых, унизительно сослан автором на кровать Анички Прокопович.
Почему?
В «Хулио Хуренито» герой убеждается в том, что даже самая сокрушительная революция заканчивается восстановлением той самой репрессивной рутины, против которой был направлен бунт: