Страница 100 из 374
События жизни Учителя подогнаны под общеизвестные эмблематические штампы жизнеописания Иисуса. Хуренито умирает весной в пасхальное время года, в 33 года. Родился он за 12 лет до конца века, умирает в 21‑м году, 12 марта. <…> Итальянец Эрколе Бамбуччи становится его последователем в сцене, которая парафразирует и профанирует библейскую сцену чудотворства Христа «встань и иди». Хуренито в конце своей речи перед смертью съедает грушу и вытирает лицо платком – это своеобразная тайная вечеря в обществе учеников, которые скоро откажутся от него: рассказчик предает Учителя именно так, как апостол Петр отрекся от Христа <…> Рассказчик называет обстоятельства смерти «величайшей мистерией», но в конце этой мистерии Учитель уходит в противоположном Христу и небу направлении – он не поднят на крест, а брошен в канаву
252
[Хетени Ж. (Hetényi Zsuzsa). Энциклопедия отрицания: Хулио Хуренито Ильи Эренбурга // Studia Slavica Hungaricae. № 45. 2000. P. 318.]
.
Сходное амбивалентное сплетение трансгрессивных и сакральных мотивов можно обнаружить и в репрезентации Ивана Бабичева. Его жизнеописание напоминает житие святого с одним, но существенным отличием: здесь чудеса заменены сугубо трикстерскими проказами, вроде заказного сна о Фарсальской битве, мыльного пузыря величиной с воздушный шар и цветка, выросшего из бородавки. Если Хуренито своими провокациями демонстрирует отсутствие границы между противоположными категориями, относящимися к абстрактным основаниям политического дискурса, то у Ивана стратегия иная – он разрушает границу между фактом и фикцией, обманом и реальностью. Эффект, который проказы Ивана производят на его отца, директора гимназии и латиниста – олицетворение классической парадигмы в культуре, – это эффект эпистемологического кризиса, когда невозможно рационально подтвердить или опровергнуть происходящее: «Отец был напуган. Долго затем искал его взгляда, но он прятал глаза <…> Он почернел, – я думал, что он умрет» (53).
Более того, если первое из чудес разрешается амбивалентно: отцу не приснилась битва, но лошади снились кухарке, притом что «лошадь видеть ложь» (53), то второе чудо разоблачается самим Иваном – он знал, что «в этот день над городом пролетел аэронавт Эрнест Витолло <…> Надо вам сказать, что опыты мои над мыльными пузырями не привели к тем результатам, о которых я мечтал» (54). Однако тут вмешивается повествователь, в свою очередь в скобках подрывающий истинность признания Ивана: «Факты говорят за то, что в те времена, когда Иван Бабичев был двенадцатилетним гимназистом, воздухоплавание не достигло еще широкого развития, и вряд ли над провинциальным городом устраивались в то время полеты. Но если это и выдумка – то что же! Выдумка – это возлюбленная разума» (54). Наконец, третье чудо, в результате которого из бородавки злобной тетки вырос цветок, «скромный полевой колокольчик» (55), – реальность этого события никак не комментируется, и эпистемологический кризис переносится с персонажей на читателя.
Амбивалентность Ивана как трикстера, таким образом, помещает его в лиминальную зону между фактом и фикцией, а точнее, между рациональным и иррациональным. Как, например, в следующем описании:
Сочинял он стихи и музыкальные пьески, отлично рисовал, множество вещей умел он делать, даже придумал некий танец, рассчитанный на использование внешних своих особенностей: полноты, лености, – был он увалень (как многие замечательные люди в отроческие годы). Назывался танец «Кувшинчик». Он торговал бумажными змеями, свистульками, фонариками; мальчики завидовали умелости его и славе. Во дворе получил он прозвище «механик» (55).
И далее:
Да был ли он когда-либо инженером? В тот год, когда строился «Четвертак», Иван занимался промыслом малопочтенным, а для инженера – просто позорным. Представьте, в пивных рисовал он портреты с желающих, сочинял экспромты на заданные темы, определял характер по линиям руки, демонстрировал силу своей памяти, повторяя пятьсот любых прочитанных ему без перерыва слов. Иногда он вынимал из‑за пазухи колоду карт, мгновенно приобретая сходство с шулером, и показывал фокусы. Его угощали. Он присаживался, и тогда начиналось главное: Иван Бабичев проповедовал (56).
В первом фрагменте репутация «механика», умельца, впоследствии инженера, то есть воплощение рациональности, сочетается с описанием фокусов, более свойственных трикстеру, и проповедей, обличающих в нем потенциального пророка. Как ни странно, интегральным в этом переплетении противоречивых характеристик становится описание танца Бабичева как некоего эквивалента его личности. Для читателей Олеши, весьма сведущих, как и все его поколение, в философии Ницше, акцент на танце не мог не вызвать ассоциацию с известными строками из «Заратустры»: «Я бы поверил только в такого Бога, который умел бы танцевать»
253
[Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. / Пер. Ю. М. Антоновского, под ред. К. А. Свасьяна. М.: Мысль, 1990. Т. 2. С. 29.]
. Разумеется, танец «Кувшинчик» – это скорее пародия на танцующего бога Ницше. Но эта пародийная сакральность согласуется и с тем, как проповеди Ивана Бабичева окружаются ореолом театральности, с намеренным остранением героя от занимаемой им позиции:
Да был ли он когда-либо инженером? Да не врал ли он? Как не вязалось с ним представление об инженерской душе, о близости к машинам, к металлу, чертежам! Скорее его можно было принять за актера или попа-расстригу. Он сам понимал, что слушатели не верят ему. Он и сам говорил с некоторым поигрыванием в уголке глаза (57).
Вместе с тем сакральность Ивана находит продолжение в «слухе» – а вернее, легенде – о его появлении на свадьбе у инкассатора на Якиманке:
Сочинен был рассказ о том, как пришел на свадьбу к инкассатору, на Якиманку, неизвестный гражданин (в котелке, – указывались подробности, – потертый, подозрительный человек – не кто иной, как он, Бабичев Иван) и, представ перед всеми в самом разгаре пира, потребовал внимания, с тем чтобы произнести речь – обращение к новобрачным. Он сказал:
– Не надо любить вам друг друга. Не надо соединяться. Жених, покинь невесту! Какой плод принесет вам ваша любовь? Вы произведете на свет своего врага. Он сожрет вас.
Жених полез будто в драку. Невеста грохнулась оземь. Гость удалился в большой обиде, и тотчас же будто обнаружилось, что портвейн во всех бутылках, стоявших на пиршественном столе, превратился в воду (59).