Страница 192 из 230
[Подобную враждебность демонстрирует и Тьерри де Дюв: «…социализация искусства, которая призвана размыть границы этого слова, включив его на равных правах в ряд прочих означающих практик, является ответом на его омерзительную институализацию, совершающуюся сегодня путем кругового сговора» (с. 185).]
и всячески выступающий против гегемонистских интенций, с удовлетворением отмечает, что «хотя исторические авангардные движения и не разрушили институт искусства, они, кажется, отменили возможность для какого-либо направления в искусстве претендовать на всеобщую значимость <…> и возможность устанавливать имеющие законную силу эстетические нормы» (с. 137), – на что согласно отзывается и Тьерри де Дюв («…ни одна максима не может быть возведена в ранг универсального закона», с. 185).
Авангард являет очевидную точку разрыва в истории и философии искусства, и именно этот разрыв становится предметом рассуждений Бюргера и Тьерри де Дюва. В отличие от них Джонатан Крэри (также много занимавшийся современным искусством) в «Техниках наблюдателя» сдвигает фокус рассмотрения – авангард или, точнее, модернизм присутствует у него как перспектива в процессе трансформации визуальности как таковой. Исследуя не столько собственно искусство (им он иллюстрирует свои модели), сколько способы видеть – видеть мир, и в том числе видеть искусство и его же, в пределах некоторой конвенциональной оптики, производить, – он приписывает историческую инициативу нарушения конвенции не авангарду, декларативно отменившему границы искусства и посягнувшему на его автономность, и даже не импрессионизму, преодолевшему логику перспективно устроенной вселенной. Он помещает ее в гораздо более раннее время – в 1820‑е годы, когда «юридическая модель камеры-обскуры лишается исключительной власти
105
[Впрочем, и Тьерри де Дюв полагает, что «авангард начинается с Курбе» (с. 153–154).]
. Видение больше не подчиняется внешнему образу истины или права, а взгляд не утверждает „реальный мир“» (с. 176)
106
[Словосочетание «юридическая модель» сопрягается с конструкцией де Дюва, рассматривающего художественную традицию «в виде пересуживаемых прецедентов, ретроспективно складывающихся в юриспруденцию. История современных авангардов – с тех пор как их необузданность «реабилитирована дискурсом историков и в самом этом дискурсе, а приводившие их в движение конфликты стали историческими объектами, – приобретает вид не столько военной, сколько юридической истории» (с. 185). В свою очередь, упоминание военной истории адресует к Фридриху Киттлеру, описывающему технокультуру в терминах войны (Киттлер Ф. Оптические медиа: Берлинские лекции 1999 г. / Пер. с нем. О. Никифорова и Б. Скуратова. М.: Логос; Гнозис, 2009); к сожалению, размер статьи не позволяет подробно остановиться на том, как концепция Крэри соотносится с концепцией Киттлера, исследующего близкий круг проблем с совсем иными результатами.]
. Крэри опровергает распространенную точку зрения, согласно которой при начале (да и не только при начале) модернистского переворота в искусстве сосуществовали два типа видения – одно, встроенное «во все те же „реалистические“ структуры, которые организовывали его еще с 15 века» (с. 16), и другое, связанное с авангардными инновациями. По его мнению, следует «взглянуть на оба эти феномена как на частично пересекающиеся компоненты единой социальной поверхности, в пределах которой модернизация видения началась десятилетиями ранее» (с. 17). Он подробно исследует все стадии перехода от геометрической оптики XVII–XVIII веков к физиологической XIX века, от предзаданного смотрящему и независимого от него мира объективной истины, олицетворяемого камерой-обскурой, к эмансипации восприятия, при которой «местом власти и истины» (с. 105) становится само тело наблюдателя, – и оно, это тело, и это видение подвергаются теперь разного рода усредняющим коррекциям, воздействиям тотализирующих систем привязки и унификации (с. 28). Согласно его концепции, «как только видение переместилось в субъективность наблюдателя, открылись два пересекающихся пути. Один из них вел к многообразным утверждениям суверенности и автономии видения, полученного от этого только что облеченного властью тела, – в модернизм и дальше. Другой путь вел к усилению, стандартизации и регуляции наблюдателя, вытекавших из познания визионерского тела, – к новым формам власти, опирающимся на абстрагирование и формализацию видения» (с. 189). При этом регуляция также мыслится как модернизационный процесс – неизбежный, но происходящий в рамках той общественной формации, что вызывает у левого историка вполне определенные чувства («Модернизация – процесс, при помощи которого капитализм выкорчевывает и делает мобильным все укорененное, расчищает или уничтожает все, что препятствует циркуляции и делает взаимозаменимым все единичное», с. 24); впрочем, эти чувства поглощаются более тотальным и более печальным пониманием того, что «как только видение было локализовано в эмпирической непосредственности тела наблюдателя, оно стало принадлежать времени, потоку, смерти» (с. 42). Не всегда аргументы Крэри выглядят достаточно убедительно: каким образом тело, в том числе тело наблюдающее, становится составной частью новых машин, экономик и аппаратов – социальных, либидинальных или технологических (с. 13)? – казалось бы, все наоборот, машины вытесняют человека; и как соотносятся между собой открытая романтизмом субъективность и тогда же, по мысли автора, сформированные «технологии навязывания наблюдателю нормативного видения» (с. 32)? – но увлекательности это не препятствует.
Столь же увлекательна книга Тьерри де Дюва. Автор втягивает читателей в мыслительные головоломки, предлагая им посмотреть на предмет исследования с разных позиций, примерить на себя роли – в числе прочего, роли инопланетных наблюдателей, вовсе не отягощенных никакими априорными конвенциональными представлениями о нем. В результате предмет – собственно, понятие искусства – предстает мерцающим, его понятийные характеристики парадоксалистски отрицают друг друга, – «искусство есть имя всего того, что вы называете искусством» (с. 53), но кто эти «вы», чей консенсус легитимизирует словоупотребление, сторонние ли свидетели или же вовлеченные в процесс участники? И как имя корреспондирует с сущностью? И – сознательно тавтологически формулируя вопрос – существует ли вообще сущность?