Страница 165 из 230
Иван Ефимов многократно именовал себя гедонистом, «удовольственником», «украсителем жизни». По видимости, его удовлетворяла репутация «заслуженного анималиста», классика «второго ряда» («я не стою в очереди за славой – мне некогда»), – но свое истинное место в истории искусства он знал и в разговорах запросто брал великих «в компанию» («Мы с Рубенсом – оба нахалы, оба талантливы, оба поверхностны»; «Мы, Моцарты, всегда легко мыслим»). Эротическая графика подтверждает «автопортрет»: в конце концов, творчество едино, и не какие-нибудь иные, а привычные, постоянные ефимовские персонажи – от скульптурных быков до пушкинских «бесенят» – действуют и здесь, с неистощимой изобретательностью демонстрируя свою «производительную силу» («Производительная сила есть Божественная сила. В ней кроется не только наше сходство с Божеством, но и наша собственная Божественность»). Однако «секретные» рисунки существенно проясняют природу подобного мирочувствования.
Скажем слово, которое сразу просится на язык. Раблезианство – впрочем, это самый верхний и очевидный слой: то, что сознательно культивировалось как опора собственной артистической и шумной вселенной, помогало утвердить себя, выстроить свой «отдельный» образ в непростое время – и обольщаясь, как многие, этим временем («бодрая эпоха», «нашей бодрой эпохе нужен такой скульптор»), и все-таки обольщаясь не до конца. Античное ощущение эроса как первичного и универсального начала. И острое чувство опасных хтонических бездн – соблазн, который мог бы оказаться гибельным для человека христианской культуры, если бы не возможность преодолеть его средствами искусства. Преодолеть – осмеяв (в сущности, это древнейший механизм преодоления страха, в том числе связанного со стихией пола); преодолеть – превратив в красоту, в художество («светлая творческая сила покрывает темный страх смерти»).
Этот темный страх был хорошо знаком Ефимову. Видимо, в нем – глубинная причина приступов тяжелой депрессии, периодически настигавших художника на протяжении всей жизни. Как писала Нина Яковлевна Симонович-Ефимова: «Не так различаются между собой огонь и вода, поле и лес, как Ефимов „веселый“ и Ефимов „в тоске“… Эти два человека противоположны друг другу во всем». На качестве и интонации произведений подавленное состояние, впрочем, не сказывалось, – как будто руки и то, что ими водит, делали эти вещи «за него»; в своем роде, работа спасала мастера. Быть может, «легкомысленные», «сомнительные» со стороны сюжетов рисунки, самим автором трактовавшиеся как игра («не всё памятники делать, отчего не сделать и свистульку?»), имели в себе еще и скрытый оттенок заклятия бездны – и пусть не покажется подобное предположение слишком серьезным по отношению к столь «поверхностному» предмету.
Негромкая Нина Яковлевна, умевшая быть умной и бережной женой своему блестящему мужу – и в «праздничной», и в «покаянной» его ипостасях – не уступала ему ни в таланте, ни тем более в душевной широте. Объявив родным в 1906 году: «Я выхожу замуж за бога. Нет, лучше – за полубога», она и в дальнейшем с терпимостью и юмором относилась к «полубожественным» проявлениям неуемной натуры спутника. В частности, женолюбие справедливо полагала частным признаком общего жизнелюбия – как бы следуя успокоительным объяснениям самого Ефимова: «Это ничего, что мне много дам нравятся сразу. Получается интерференция волн – одна другую уничтожает». От множества этих «взаимоуничтожаемых дам» Нина Яковлевна составила мужу приветственное послание к пятидесятилетию – за кого-то расписавшись, а с кого-то и взяв «факсимиле». Стоит воспроизвести текстуально этот уже потрепанный, утерявший концовку – как-никак создан он в 1924 году – документ, обрамленный сотней подписей. Шутка, конечно, но она позволяет понять уровень и стиль отношений в семье художника – что совсем не безразлично для понимания его творчества:
Иван Семенович! Мы, все женщины, когда-нибудь Вас любившие – одни долго, другие на миг, третьи просто целовавшие, поцеловавшие, наконец, такие, которые просто хотели бы это сделать, просто увлекавшиеся, или даже любившие (вопреки красоте) за Вашу чуткую душу, – соединяемся сегодня в общем порыве – поздравить Вас с днем Вашего рождения. И если в остальные дни мы и хотели вцепиться друг другу в волосы – тем торжественнее этот день, когда мы запечатлеваем любовь, увлечение и признательность всех вместе, если не в братском поцелуе, то по крайней мере начертав свое скромное, когда-то дорогое Вам имя. Длинной вереницей стекаемся мы со всего мира – одни из горячей Италии, другие из переулков Москвы, одни из пахнущих полынью степей, другие, может быть, в сей час уже из лугов Елисейских, с людного бульвара Рошфор, из безотрадных советских канцелярий, проезжаем мы мимо Вас в коляске, запряженной, как тогда, тройкой, мчимся в беговых дрожках между ржаных полей, на толстых клейдесдалях цугом, на сером жеребце верхом, из лозиновых шалашей, с плантаций подсолнухов, с песчаных пляжей, с ложа сирени, с ометов, из дремучих островов, ванн, срубов, волн океана, скал, дюн, рек, палаццо, лесов – чтобы приложиться чем-нибудь к этому листку: одни – белой ручкой с глянцеви…
Античному, ренессансному, не укладывающемуся в рамки Ефимову странно уместным фоном служил Новогиреевский художнический дом, где во взаимном общении дружных и частично породнившихся семей текла достаточно строгая, без излишеств, жизнь, где растили детей в неизменном ощущении житейской нормы и во все времена дорожили нравственным достоинством. Здесь умели трудиться, умели и праздновать – так что естественная праздничность Ивана Семеновича не оскорбляла ничьего вкуса. Стихийное, языческое в его натуре принималось с любовью – как знак особой отмеченности, как дары экстраординарного артистического темперамента и жизнетворческого избытка; благодарная аудитория внимала причудам, эскападам, бурлению и клокотанию. Можно сказать, что ближайшее окружение пестовало щедрость ефимовского таланта – таланта, растрачиваемого не только на работу, но и на каждодневное бытие («Я – артист, шут, драматический мим», «Перед понимающими людьми люблю поблистать», «Когда я в подъеме, я все делаю радостно, даже бухгалтерские дела»). Впрочем, и в работе эта декларируемая щедрость позволяла с равным пылом отнестись и к тому, что считалось «серьезным», и к тому, что мнилось вещами «веселыми и ненужными», – например, к эротической графике.